Даниэль БЕНСАИД. В защиту коммунизма.

Даниэль Бенсаид (фр. Daniel Bensaïd; 1946-2010) — доктор философии, один из ведущих теоретиков-марксистов Франции. Преподавал философию в университете Париж-VIII. Получил известность как исследователь трудов Вальтера Беньямина и Карла Маркса, а также современным анализом французского постмодернизма. Во время майских событий 1968 г. во Франции — студенческий лидер,  потом — один из руководителей троцкистской  Революционной коммунистической лиги (самораспустилась в 2009 г.) и Новой антикапиталистической партии. Неоднократно обращался в своих сочинениях к русской революции 1917 года, говоря о ней как о естественном и неизбежном событии.

____

Даниэль БЕНСАИД

В ЗАЩИТУ КОММУНИЗМА

Из журнала International Viewpoint, янв. 1999, с.20-31.

Предисловие

Холодная война окончена, но антикоммунизм силен как никогда.

В 1995 году Франсуа Фюре предложил в качестве эпитафии на могилу коммунизма положить его увесистый том «Прошлое и иллюзия: очерк эволюции идеи коммунизма в ХХ веке» («A Past and an Illusion: an Essay on the Communist Idea in the 20th Century»).

В 1997 году группа историков под руководством Стефана Куртуа выпустила еще более монументальный труд: «Черная книга коммунизма: Преступления, террор, репрессии» («The Black Book of Communism: Crimes, Terror, Repression»). Там на восьмистах страницах перечислены преступления коммунизма по всему миру и подсчитано количество трупов за всю его историю.

Целью названной книги является эксгумировать коммунизм из его могилы и предать суду. Может быть из страха? Что по миру все еще бродит его призрак…

Получившая большой успех во Франции, «Черная книга» уже была опубликована на немецком, французском и итальянском языках. Шведская и английская версии поступят в продажу в ближайшие недели.

«Почему существуют сомнения, что следует созвать трибунал наподобие Нюрнбергского, чтобы подвергнуть коммунизм суду?» — спрашивает Куртуа. Он объявляет себя судьей и без промедления выносит приговор. Коммунизм, заявляет он, неотличим от сталинизма и, по меньшей мере, так же преступен как нацизм.

В результате происходит чудовищная путаница в основополагающих понятиях головах, результатом чего, в свою очередь, становится основательная дезориентация политического, исторического и этического сознания.

К концу книги вся история ХХ века начинает выглядеть как склад аккуратно уложенных трупов, на фоне которых Октябрьская Революция не что иное, как огромная ошибка, а коммунистический идеал — убийственное извращение.

Это книга об истории. Но воздействие ее и обширное освещение в прессе отражают вполне современную идеологическую борьбу.

Приводимый ниже текст Дэниеля Бенсаида был первоначально опубликован в виде брошюры французской лигой коммунистов-революционеров. Как автор объясняет в предисловии, «мы не можем позволить, чтобы историю Русской революции излагали как непрекращающуюся череду репрессий. Нельзя позволять ярости подавлять разум. Нельзя позволять красить одинаковой краской и жертв и палачей. Вот почему необходимо вернуться к истории Октября, изучить ее вновь и извлечь уроки на будущее. Ибо Октябрьская Революция была слишком крупным событием, чтобы бросать ее под ноги новой породе историков-инквизиторов».

Вступление

Когда Иммануил Кант писал о Французской революции в 1798 году, когда реакция была в разгаре, он говорил, что такому событию, невзирая на его недостатки и слабости, суждено остаться в памяти людей. И, прежде всего потому, уточнял он, что столь серьезное нарушение хода истории позволило хоть на мгновение блеснуть лучу истинной свободы.

Кант был прав. Сегодня наша задача выяснить, суждено ли большим ожиданиям, ассоциировавшимся с Октябрьской Революцией — тем событием, которое потрясло весь мир, тем лучом надежды посреди мрака и бойни первой мировой войны — суждено ли им также «остаться в памяти народов». Вот каковы ставки в исследовании вопроса и борьбе вокруг него в нашей коллективной исторической памяти.

Восьмидесятая годовщина Октябрьской Революции 1917 года практически прошла незамеченной. Выпуск «Черной книги коммунизма», по крайней мере, привлек некоторое внимание к «Делу об Октябре» — одному из тех процессов, которые не могут получить финального разрешения.

Главная движущая и объединяющая сила, стоящая за авторами отдельных статей — Стефан Куртуа — совершенно ясно заявляет, что целью всего предприятия было доказать, что сталинизм полностью соответствует коммунизму, что Сталин — прямой наследник Ленина, и что между первоначальным революционным пламенем и ледяными сумерками ГУЛАГа не было никакого зазора. «Сталинизм и коммунизм — одно и то же», — пишет он в номере «Журналь дю Диманш» за 9 ноября.

Существенно поэтому дать прямой ответ на вопрос, поставленный известным советским историком Михаилом Гефтером, который писал: «Предстоит решить следующую задачу: действительно ли ход истории был непрерывно-последовательным, либо мы имеем дело с двумя последовательностями событий, которые, будучи связаны друг с другом глубинными связями, тем не менее, принадлежали к двум различным политическим или нравственным вселенным?».

Действительно, решающий вопрос, ответ на который определит ракурс взгляда на весь завершающийся век и планы на бурный будущий век. Если же  сталинизм, как доказывают (или с чем склонны согласиться) одни, был лишь простым «отклонением» или «трагическим развитием» коммунистического проекта, то нам придется сделать довольно радикальные выводы относительно коммунизма в целом.

Суд весьма в духе fin-de-siecle

Именно этого желают те, кто стоит за «Черной книгой». Собственно, тон времен «холодной войны», принятый Стефаном Куртуа и некоторыми средствами массовой информации, отталкивает читателя.

Однако этот тон вовсе не вышел из моды. Капитализм, хитро перекрещенный в «рыночную демократию», триумфально провозглашает поражение любой альтернативной модели после распада СССР. Капитализм хотят выставить абсолютным победителем конца ХХ века.

В действительности же, тем не менее, неизменное, несущее на себе печать «холодной войны» отношение выдает ужасный неотступный тайный страх — что пороки и кровоточащие язвы системы проявятся теперь, когда капитализм дольше не может использовать почившего в бозе бюрократического близнеца для обеспечения алиби, еще очевиднее.

Поэтому системе из профилактики необходимо демонизировать все, что лишь намекает на некие возможности иного будущего для нашей планеты.

Теперь, когда его сталинистский двойник сгинул окончательно, призрак коммунизма может вновь вернуться в сей мир. Сколько некогда ревностных сталинистов из-за собственной неспособности провести различие между сталинизмом и коммунизмом, порвав со сталинизмом, перестали быть коммунистами, лишь для того, чтобы еще ревностнее приняться служить капитализму?

Сталинизм и коммунизм не только различны, они внутренне антагонистичны. Память об этом поможет нам отдать дань уважения многим жертвам сталинизма — коммунистам.

Сталинизм — не вариант коммунизма, скорее — это название для бюрократической контрреволюции. Конечно, в судорогах борьбы против нацизма и в тисках мирового кризиса между двумя мировыми войнами честные члены партии не сразу разобрались в этом и продолжали без остатка отдаваться служению дела партии. Но это ничего не меняет. Отвечая на вопрос М.Гефтера, мы должны сказать, что речь идет действительно о «двух политически и нравственно непримиримых различных мирах».

Другими словами, наши выводы находятся в явном противоречии с теми, к которым пытается нас подвести Стефан Куртуа в «Черной книге коммунизма».

Время от времени Куртуа отрицает, что призывал к новому Нюрнбергскому трибуналу над коммунизмом. Ему несколько не по себе оказаться в компании с такими ультраправыми лидерами как Жан-Мари Ле Пен из французского Национального фронта.

Вместе с тем, подход авторов «Черной книги» не только стирает разницу между нацизмом и коммунизмом, но и подталкивает читателя к выводу, что так называемое «объективное» арифметическое сопоставление этих двух течений оказывается более выгодным для нацизма.

В книге говорится, что нацизм в ответе только за 25 миллионов загубленных жизней, коммунизм — за 100 миллионов; нацистский террор продолжался 20 лет, а коммунистический — 60 лет.

На суперобложке первого издания гордо провозглашалось, что коммунизм отнял 100 миллионов жизней. Внутри книги авторы заканчивают суммой 85 миллионов. Очевидно, Куртуа, или его издатели, щедро подбросили еще 15 миллионов для круглого счета.

Есть что-то жуткое и циничное в таком зловещем жонглировании цифрами, когда в одну кучу валят события, происходившие в разных странах, в разные исторические периоды, по различным причинам. И уж, вне всякого сомнения, крайне неуважительно по отношению к жертвам.

Что касается Советского Союза, здесь Куртуа насчитывает 20 миллионов жертв, хотя и не раскрывает точнее, из чего эта цифра складывается.

Собственно, в статье Николаса Верта в «Черной книге» указывается цифра гораздо ниже обычных оценок. Он сообщает, что историки, основываясь на точных архивных данных, оценивают число погибших в чистках 1936-38 годов в 690 000 человек. Уже эти цифры огромны, гораздо значительнее, чем просто трагедия.

По оценке Верта, в ГУЛАГе ежегодно содержалось около двух миллионов заключенных, из которых намного больший процент, чем обычно считают, освобождался, а на место выпущенных помещались новые.

Таким образом, чтобы получить цифру 20 миллионов смертей, необходимо включить (вдобавок к чисткам и ГУЛАГу) погибших от голода (5 миллионов умерло в 1921-22гг., 6 миллионов — в 1932-33гг.) и в Гражданскую войну.

Поэтому неудивительно, что авторам «Черной книги» не удается доказать, что голод и Гражданская война были «преступлениями коммунизма», хладнокровно спланированными и свершенными.

С таким идеологическим подходом, вероятно, нетрудно было бы составить «Красную книгу преступлений капитализма», прибавив к жертвам колониализма и геноцида, мировых войн всех тех, кто погиб от увечий на рабочем месте, в эпидемиях, умер от голода, причем не только в прежние годы, но и тех, кто продолжает погибать сейчас, каждую минуту.

Только в ХХ веке без труда удалось бы насчитать несколько сотен миллионов жертв. Согласно взглядам Ханны Арендт, современный империализм — абсолютная копия тоталитарного режима, а южноафриканские концентрационные лагеря — прелюдия ко всем прочим, что возникли после них.

Если мы не будем анализировать конкретные режимы, исторические периоды и причины конкретных конфликтов, а зададимся целью просто инкриминировать, то, скажем, сколько смертей окажется на счету у христианства и всех его евангельских миссий, у рыночного капитализма и «свободного предпринимательства»?

Даже в России, при условии, что мы примем размашистые вычисления Куртуа, все равно капитализму придется отвечать за много большее число смертей, чем вмененные сталинизму «20 миллионов жертв». Не забывайте о двух мировых войнах.

Преступления сталинизма достаточно страшны и массовы сами по себе, чтобы набрасывать «до ровного счета». Если, конечно, не ставить перед собой заведомой цели затуманить исторический анализ.

А именно это случилось с двухсотлетием Великой Французской революции. Тогда некоторые историки с огромным энтузиазмом сваливали на революцию вину не только за террор и вандейское сопротивление, но и за белый террор, за тех, кто погиб в борьбе против контрреволюционной коалиции интервентов, даже за жертв наполеоновских войн!

Нет ничего особенно нового в документированных и достаточно полезных сопоставлениях нацизма и сталинизма. К примеру, Троцкий говорил о Гитлере и Сталине как о «двойном небесном теле».

Но и различия не менее важны, чем сходство. Нацистский режим методично строил свой «новый порядок» в полном согласии с провозглашаемыми принципами, в то время как сталинский режим был построен вопреки коммунистическому плану освобождения и равенства.

Сталинизму пришлось уничтожить базу активных коммунистов, дабы консолидироваться. Огромное количество диссидентских кружков и оппозиционеров между двумя войнами — доказательство этого трагического превращения. Самоубийство таких людей как Маяковский, Иоффе, Тухольский и Бенджамин, среди прочих — тоже.

Могут ли нацисты привести подобные примеры душевных терзаний, вызванных тем, что был предан и искажен их идеал? Гитлеровской Германии не надо было превращаться, как сталинской России, в «страну великой лжи». В конце концов, немцы гордились своими достижениями, бюрократы-сталинисты же не могли открыто глядеться в зеркало коммунистических принципов. Выбирая такой метод рассмотрения истории, который преднамеренно деполитизирует и размывает конкретную историю во времени и пространстве, авторы «Черной книги» являют нам лишь театр теней, не более того.

Например, Николас Верт открыто принимает «смену приоритетов в политической истории» лишь для того только, чтобы удобнее было описывать лишенную контекста линейную историю репрессий. Цель уже не в том, чтобы призвать режим, эпоху или конкретного палача к суду, а скорее в том, чтобы инкриминировать некую идею, «идею, которая убивает».

Если, однако, вести суд не на основании фактов и конкретных преступлений, а судить идею, это неизбежно приведет к возникновению коллективной ответственности, да еще за преднамеренно совершенное преступление.

Для Куртуа суд истории не только можно применить к уже свершившимся событиям. Он приобретает свойство угрожать «в превентивных целях», когда автор заявляет, что «идея коммунизма была похоронена недостаточно глубоко» и с негодованием замечает, что «неприкрыто революционные группы все еще существуют и действуют совершенно легально»!

Конечно, каяться сейчас модно. Бывших сталинистов заедает совесть. Некоторым из них, как, впрочем, и самому Куртуа, есть, в чем покаяться и над чем поскорбеть. Искупление для них, скорее всего, будет горьким. Но это их удел.

А что же те, кто остался коммунистами и никогда не обожествлял Сталина и не цитировал из «Красной книжечки» председателя Мао? За что призывает Куртуа покаяться их? Несомненно, они совершали ошибки. Но с учетом того, куда и как движется мир, ясно, что вряд ли они избрали ложную цель или ошиблись в определении противника.

Чтобы понять причины трагедий ХХ века и извлечь полезные уроки на будущее, нам нужно оставить идеологическую сцену. Необходимо перешагнуть через отброшенные на нее сражающимися актерами тени и окунуться в историю, изучить логику политических конфликтов, в процессе которых среди множества исходов совершается конкретный выбор.

Революция или переворот?

Критический обзор революции в России по случаю ее 80-летия ставит ряд вопросов как исторического, так и программного свойства. Ставки высоки, включая взгляд на возможность в будущем революционных действий. Ведь, в конце концов, каждая версия прошлого ведет к новому варианту будущего.

После открытия советских архивов стало известно огромное количество новых документов, которые, вне всякого сомнения, прольют новый свет на события тех лет и породят новые споры. Но и не погружаясь в недра архивов, мы натыкаемся на господствующий идеологический дискурс.

Неудивительно, что в наши дни контр-реформ и реакции Ленин и Троцкий обливаются грязью, так же, как герои Великой Французской революции Робеспьер и Сен-Жюст со времен Реставрации.

Чтобы сориентироваться в современных дискуссиях, хорошо начать с обзора трех получивших сегодня широкое распространение идей:

1. Октябрь был на самом деле не революцией, а, скорее, заговором или переворотом, инспирированным явным меньшинством. С самого начала сверху была навязана авторитарная концепция организации общества, предоставляющая привилегии новой элите.

2. Направление развития русской революции и ее тоталитарные несчастья легко было предсказать. Они проистекают как бы из первородного греха революционной идеи. Разворачивание реальных исторических событий поэтому может быть сведено к прослеживанию того, как воплощалась эта извращенная идея, бесстыдно оставляя при этом в стороне всеобщие волнения, колоссальные события и неопределенность исхода борьбы.

3. Русская революция была обречена на поражение с самого начала. Она родилась «преждевременно» по отношению к развитию «исторического процесса». Она явилась продуктом попытки подстегнуть историю. Не сложились еще условия для свержения капитализма. А вожди большевиков вместо того, чтобы проявить мудрость и самоограничение на деле выступили агентами этого ускорения истории.

Революция «снизу»

Революция в России была не результатом какого-то заговора, а, напротив, скорее взрывом усугубленных войной противоречий, накопившихся при царизме.

К началу столетия российское общество натолкнулось на высокую прочную стену из этих противоречий. Страна являла собой показательный пример «смешанного и неравномерного развития», будучи одновременно и доминирующей, и подчиненной. Черты феодального сельского уклада, где рабство было отменено всего каких-то полвека назад, сочетались с чертами высшей концентрированной формы промышленного капитализма. Будучи мировой державой, Россия являлась одновременно технологически и финансово зависимой страной.

Список претензий, составленных попом Гапоном во время революции 1905 года, — впечатляющий перечень бед, скопившихся при царизме. Попытки провести реформы быстро оказались заблокированы консерватизмом олигархии, упрямством деспота и слабостью буржуазии перед лицом нарождающегося рабочего движения.

Поэтому задачи демократической революции перешли к третьей силе: в России, в отличие от Франции времен Великой Французской революции, современный пролетариат был наиболее динамичной силой. Именно по этой причине «Святая Русь» и представляла тогда собой «слабое звено» в цепи империализма. Опыт первой мировой войны поджег пороховницу.

Развитие революционного процесса между февралем и октябрем 1917 года совершенно ясно показывает, что это далеко не дело кучки профессиональных агитаторов. Скорее, происходило ускоренное поглощение политического опыта в массовом масштабе, обширная метаморфоза сознания, постоянное смещение соотношения сил.

В своей скрупулезной «Истории русской революции» Троцкий подробно анализирует эту радикализацию — от одних выборов в профсоюзы до других, от одних выборов в советы до следующих — среди рабочих, солдат и крестьян. Хотя на Первом съезде Советов в июне 1917 года от большевиков было лишь 13% делегатов, после попытки Корнилова устроить переворот в июле положение быстро переменилось. Ко Второму съезду, в октябре, большевики составляли 45-60% делегатов.

Восстание было отнюдь не делом неожиданно осуществленного военного переворота. Скорее, оно явилось итогом и временным разрешением пробы сил, накапливавшихся на протяжении года. Сочувствие масс решительно было на стороне левого крыла партий и их руководителей, — причем не только эсеров, но даже и части вождей большевиков. Вплоть до (и включая) голосования по вопросу о вооруженном восстании.

Историки обычно соглашаются, что Октябрьское восстание, которое само по себе было не более жестоким и насильственным, чем взятие Бастилии, явилось кульминацией длившегося весь год процесса разложения прежнего режима. Вот почему столь невелики были человеческие потери во время самого восстания, по сравнению с известными нам из дальнейшей истории эпизодами применения насильственных методов в масштабах общества.

Относительная «легкость» захвата власти большевиками иллюстрирует немощь русской буржуазии в период между февралем и октябрем. Она оказалась неспособной укрепить власть и предпринять строительство современного общества на руинах царизма.

Вследствие этого выбор состоял вовсе не между революцией, с одной стороны, и неразвитой демократией — с другой. Скорее перед страной было два авторитарных варианта: революция или военная диктатура во главе с Корниловым или кем-то ему подобным.

Если под революцией мы понимаем дух и движение трансформации «снизу», базирующейся на самых глубинных чаяниях народа, в противоположность выполнению некоего чудесного плана, порожденного просвещенной элитой, тогда Русская революция была революцией в полном смысле этого слова, так как питалась требованиями мира и земли.

Чтобы понять, что радикальное изменение системы собственности и отношений власти уже шло, нужно только посмотреть, какие законы были приняты новой властью в первые месяцы первого года революции. Под давлением обстоятельств эти перемены иногда происходили быстрее, чем кто бы то ни было ожидал или даже хотел.

В ряде книг описан этот разрыв со старым миром, что особенно ярко выражено Джоном Ридом в его «Десяти днях, которые потрясли мир». Это повествование оказало непосредственное воздействие во многих странах, в особенности на рабочее и социалистическое движение.

В те дни мало кто лил слезы по царизму и по последнему деспотическому правителю. Марк Ферро особо подчеркивает, что — как во всех истинных революциях — мир был перевернут буквально во всем, даже в мелочах. В Одессе, отмечает он, студенты университета заставляют профессоров читать им новые курсы, в Петрограде рабочие обязывают хозяев подчиняться «новому рабочему правлению», в армии солдаты пригласили священника участвовать в своих сходках, чтобы «наполнить его жизнь новым содержанием», а в некоторых школах младшие мальчики потребовали права получать уроки бокса, чтобы заставить старших школьников себя уважать.

Испытание Гражданской войной

Несмотря на ужасные условия жизни, этот первоначальный революционный толчок все еще действовал во время Гражданской войны, которая началась в 1918 году. В своей статье-вкладе в «Черную книгу» Николас Верт приводит подробный список всех сил, которые выступили против нового режима. Там значатся Белые армии Колчака и Деникина, французские и английские интервенты. Значатся также массовые выступления крестьян против продразверстки и бунты рабочих против введения карточек.

При чтении труда Н.Верта трудно представить себе, откуда у революционного правительства могли взяться силы для борьбы со всеми этими мощными противниками, не говоря уже о победе над ними. Верт утверждает, что этого удалось достичь путем террора меньшинства и вербовки отчаявшихся люмпен-пролетариев в тайную полицию — ЧК.

Его объяснение не берет в расчет ни формирование Красной Армии в считанные месяцы, ни многих ее побед.

Согласно мнению авторов «Черной книги», большевики с самого начала жаждали гражданской войны. Куртуа и др. описывают террор, начавшийся летом 1918 года, как начальную точку всех преступлений, совершенных впоследствии во имя коммунизма.

Но реальная история, состоящая из конфликтов, борьбы, неясностей, побед и поражений не сводима к такой мрачной истории саморазвития концепции, согласно которой «идея порождает мир».

Разумнее рассмотреть Гражданскую войну в совокупности и признать, что она являла собой безжалостную конфронтацию антагонистических общественных сил.

Хотя большевики не жаждали гражданской войны, они ее предвидели. Что совсем не одно и то же.

Начиная со времен Великой Французской революции, все последующие революции демонстрировали печальную истину, что любому движению за эмансипацию будут противостоять консервативные реакционные силы. Контрреволюция следует за революцией как тень. Так было в 1792 году, когда войска Брунсвика маршировали по улицам Парижа, в 1848-м, во время июньской резни, и в Кровавую неделю 1871 года.

Эта закономерность ни разу не была нарушена с тех пор, от pronunciamento Франко в 1936 году до переворота Сухарто в 1965-м в Индонезии (унесшего, по меньшей мере, 500 000 жизней) и путча Пиночета в 1973 году в Чили.

Русские революционеры развязали гражданскую войну не в большей мере, чем французские в 1792-м. Они не призывали французские и английские войска придти и свергнуть их.

Верт вспоминает, что в начале лета 1918 года белые армии окопались на трех фронтах и что большевики «контролировали лишь Москву и прилегающую область». Машина террора была пущена в ход в сентябре 1918 года, когда началась интервенция и Гражданская война.

Сходным образом, во время Великой Французской революции Дантон объявил террор, чтобы направить в некое русло спонтанные вспышки насилия со стороны населения (сентябрьская резня), возникавшие в связи с угрозой Парижу со стороны наступающих войск Брунсвика.

Верт признает, что революция не виновата в начале Гражданской войны. Хотя он и составляет каталог жестокостей, совершенных как белыми, так и красными, он видит зародыш будущих преступлений в «скрытой войне внутри войны» — против крестьянства.

Чтобы включить жертв голода 1921-22 годов в общий счет жертв преступлений коммунизма, Верт склоняется к тому, чтобы описывать голод как результат намерено принятого решения уничтожить крестьянство.

Действительно, существуют доказательства жестоких репрессий в деревне. Но возможно ли разделить проблему Гражданской войны и аграрный вопрос?

Чтобы противостоять агрессии против нового правительства, в Красную Армию пришлось набрать 4 миллиона бойцов за считанные месяцы. Этих бойцов надо было снабдить оружием, одеть, обуть и накормить. За два года Петербург и Москва потеряли более половины своего населения. Промышленность была разрушена и ничего не выпускала. Как в таких условиях было прокормить города и армию иначе, чем реквизируя продовольствие?

Несомненно, можно вообразить способы иначе все устроить. Задним умом мы понимаем опасности, которые влечет за собой учреждение политической полиции с бюрократическим произволом местных мелких тиранов. Но мы здесь конкретно обсуждаем имевшиеся пути решения проблем, возможные альтернативы перед лицом реальных трудностей, а не строим праздные догадки.

К концу Гражданской войны низы перестали выдвигать новых вождей революции. Вместо этого имевшиеся лидеры стали тянуть низовые движения за собой.

Отсюда проистекает механизм подмены, когда партия подменяет собой народ, когда бюрократия замещает собою партию, а провинциальный лидер подменяет собою всё и вся.

В процессе возникла новая бюрократия — наследие прежнего режима и результат ускоренной социальной мобильности новых лидеров.

После массового призыва в партию в 1924 году несколько тысяч членов, вступивших в нее до Октября, стали иметь относительно совсем небольшой вес по сравнению с сотнями тысяч новых большевиков. Среди членов нового призыва было немало карьеристов, которые примкнули к партии после победы Красной Армии, вместе с элементами, перешедшими от царистской чиновничьей системы.

Наследие Гражданской войны

Гражданская война была для революции кошмарным началом. Она понизила порог восприятия насилия, которое во время первой мировой войны и без того обрело невиданные по жестокости формы.

Такое начало повлекло за собой традицию чиновничьей грубости и произвола, о чем стало известно Ленину во время кризиса с грузинскими коммунистами, как описывает в своей книге «Сталин» Троцкий.

Ленинское «Завещание» и «Дневник секретарей Ленина» (См. «Последняя борьба Ленина» М.Левина) свидетельствуют явным образом и в форме, которая не может не вызвать сочувствия, о том, что Ленин вполне осознавал эту проблему. Революции творят массы и целые народы, но умирающий Ленин был поставлен в такие условия, когда ему оставалось только взвешивать сильные и слабые стороны горстки лидеров, от которых теперь все начинало зависеть.

Вне всякого сомнения, Гражданская война была «гигантским скачком назад, отступлением для страны по отношению к уровню развития, достигнутому перед 1914 годом. Ее ресурсы иссякли. Из четырех миллионов довоенного населения Петрограда и Москвы осталось к концу Гражданской войны только 1,7 миллиона. Число промышленных рабочих Петрограда сократилось с 460 000 до 80 000.

Разоренные города стали для деревни ненасытными паразитами, их нужды служили поводом для чиновников проводить продразверстку. В Красной Армии было 4 миллиона бойцов.

«Когда новый строй смог, наконец, начать вести страну к намеченной цели, — пишет М.Левин, — начинать пришлось с отметки гораздо более низкой, чем в 1917 году, не говоря уже о 1914.» За время войны установился номинальный, военный социализм, новое государство строилось на руинах. «Собственно, государство строилось на базе регрессивной формы общественного развития».

Это главная причина бюрократизации. Ряд советских лидеров, включая Ленина, довольно рано увидели такую опасность и с болью переживали свою неспособность остановить приливную волну. Непереносимая тяжесть обстоятельств и отсутствие демократической культуры сыграли тут ключевую роль. С самого момента захвата власти, несомненно, началась путаница в вопросе о соотношении между государством, партией и рабочим классом.

Путаница коренилась в идее о скором отмирании государства и исчезновении конфликтующих течений в народе. Таким образом мостился путь для «огосударствления» общества, а не для обобществления государственных функций.

Демократизация — длительный и трудный процесс. Она идет совсем иным темпом, чем издание указов об экономических реформах. Особенно в стране, где почти неразвиты традиции парламентаризма и плюрализма. Процесс этот требует времени, энергии и ресурсов.

Взрыв и бурное развитие активности в комитетах и советах в 1917 году были первой стадией этого процесса. Нарождалось гражданское общество. В трудных условиях гражданской войны наиболее простым решением было подчинить органы народовластия — советы — просвещенному руководителю, то есть партии. На практике это означало замену принципа избираемости и ответственности представителей перед избирателями назначениями по линии партии, в некоторых случаях уже в 1918 году. В конце концов, такая практика привела к уничтожению политического плюрализма и свободы выражения мнений, необходимых для демократического образа жизни. А также систематическому подчинению закона силе — «кто силен, тот и прав».

Бюрократизация проистекала не только из манипуляции сверху, но также временами подкреплялась нуждами снизу, что делало еще труднее борьбу с ней.

Низы хотели порядка и мира после тяжких испытаний первой мировой и гражданской войн, — нужда была так велика и страшна, что дискуссии по поводу демократии, политическая агитация и призывы к проведению в жизнь принципа ответственности воспринимались как досадные пустяки.

Марк Ферро совершенно справедливо привлекает внимание читателей к этой непримиримой диалектике. Он вспоминает, что в самом начале революции «было два направления — демократически-авторитарное на местах и централистско-авторитарное среди лидеров». К 1939 году, пишет он «осталось лишь одно из двух». Но сам Ферро считает, что вопрос этот был бесповоротно решен за несколько месяцев 1918 и 1919 годов, когда на обочину отходят или вовсе исчезают местные и рабочие комитеты.

Сходным образом думает и философ Филипп Ляку-Лабарт, который выражается еще более энергично, когда объявляет, что большевизм «стал контрреволюционен с 1920-1921» (т.е., даже до Кронштадтского мятежа).

Это ключевой момент. Главное не предлагать манихейского взгляда. Согласно которому, с одной стороны выступает «золотой век» «ленинизма при Ленине», а с другой — ленинизм при Сталине. Дело не в противопоставлении славных 20-х мрачным 30-м, будто тогда еще ничего дурного не произошло в стране советов.

Да, бюрократизация началась с самого начала. Да, ЧК жила своей жизнью. Да, трудоколония на Соловецких островах открылась в конце гражданской войны, когда Ленин еще был жив. Да, многопартийная система была уничтожена и свобода выражения ограничена. Демократические права внутри самой партии были ограничены, начиная с Десятого съезда в 1921 году.

Но процесс, который мы называем бюрократической контрреволюцией, не был неким событием, для которого можно назвать дату, как для даты начала Октябрьского восстания. Он сложился не за один день, а из серии решений, конфронтаций и событий. Даже те, кто специально занимается этим вопросом, не имеют точной периодизации процесса, — причем не из-за одержимости к исторической точности, но скорее по причине неопределенности политических задач, к которым может подвести итог споров.

Множество граней этого процесса — его возникновения и развития — можно проследить частично по свидетельствам Росмера, Истмена, Суварина, Истрати, Бенджамина, Замятина и Булгакова (по их письму к Сталину), в поэзии Маяковского, по метаниям Мандельштама и Цветаевой, записным книжкам Бабеля.

В качестве примера возьмем Кронштадт. Жестокое подавление мятежа там весной 1921 года оказало влияние на рост в среде руководства страны понимания, что необходима реориентация экономической политики.

Или возьмем исход Гражданской войны. Хотя режим вышел из нее с победой, он продолжал и дальше ограничивать демократические свободы, а не расширять их. Десятый съезд запретил фракции и отклонения от главной линии.

Вооруженные знанием последующих событий, мы можем и обязаны вернуться к вопросам о представительской демократии, политическом плюрализме, цензуре, роспуске Учредительного Собрания, чтобы построить теоретический контекст для исследования проблем, с которыми пришлось столкнуться пионерам строительства социализма, — и обсудить уроки их опыта.

Ясно, что наследие царизма, четыре года бойни I Мировой войны, на фронты которой было мобилизовано 15 миллионов русских солдат, жестокость и насилие Гражданской войны более весомы и оказывают куда более сильное влияние на будущее революционного правительства, чем концептуальные ошибки вождей, как бы серьезны они ни были.

Статью «Революция и закон», опубликованную в номере «Правды» за 1 декабря 1917 года, будущий министр образования Луначарский начинает с наблюдения, что «общество не представляет собой единого целого».

Прошло немало времени и потребовалось пережить немало трагедий, прежде чем удалось понять все, что подразумевала эта короткая фраза. Так как общество не было единым целым, даже после свержения старого строя нельзя предполагать, что удастся обобществить государство декретом, избежав риска «огосударствления» общества.

Так как общество не является единым целым, профсоюзы должны были оставаться независимыми от государства и от политических партий, а партии не должны были зависеть от государства. Конфликтующие интересы внутри общества должны были находить выход в независимой прессе и различных формах выражения. Поэтому должна быть также установлена автономия юридических форм и норм, дабы управление на основе законов не замещалось принципом «кто сильнее, тот и прав».

 Защита политического плюрализма поэтому не есть ситуативный вопрос, а существенное условие социалистической демократии. Троцкий приходит в «Преданной революции» к следующему заключению: «В действительности классы разнородны; их разрывают изнутри антагонизмы и к решению общих проблем они приходят лишь преодолевая внутреннюю борьбу различных тенденций, групп и партий».

Это означает, что коллективная воля может выражаться лишь через процесс свободных выборов — вне зависимости от формы их проведения, который объединяет собой прямую демократию непосредственного участия и представительскую демократию.

В то время как не существует абсолютной гарантии против бюрократизации и профессиональных опасностей пребывания у власти, опыт подсказывает ряд специальных мер наряду с общим подходом.

Во-первых, различие между классами, партиями и государством должно быть отражено в признании политического и профсоюзного плюрализма. Лишь таким способом могут выявиться противоречия между различными программами и способами реагирования на все основные вопросы, встающие перед обществом. Обмен различными точками зрения в органах местной власти недостаточен.

Во-вторых, избранные представители должны быть напрямую ответственны перед своими избирателями, которые должны иметь право отзыва. Представители же не должны быть связаны определенным мандатом, так как это не позволит собраниям заниматься истинным обменом мнений и всесторонним обсуждением.

В-третьих, строгие рамки должны быть поставлены для избранных на руководящие посты лиц, не занимать несколько таких постов одновременно и не возобновлять им мандаты. Зарплата их не должна превышать зарплату квалифицированного рабочего или служащего, чтобы государство не превращалось в некий заповедник для особого слоя людей.

В-четвертых, правительство должно быть децентрализовано, чтобы ответственность ложилась на уровень местной, региональной или общегосударственной администрации в зависимости от того, кого затрагивает принимаемое решение, причем с правом вето для более низких уровней государственного управления по вопросам, непосредственно воздействующим на граждан той или иной области. Следует также предусматривать объявление референдума по инициативе снизу.

Демократия свободно объединившихся производителей прекрасно сочетается с системой всеобщего освобождения и равноправия. Местные советы и территориальные собрания, составленные из представителей предприятий и жителей, могут быть учреждены и, в свою очередь, могут проводить голосование по вопросам, затрагивающим их избирателей.

Недавний опыт (Польши в 1980-1981 гг., Никарагуа в 1984-м) указал путь к системе, состоящей из двух палат: одна избрана прямым равным голосованием, вторая состоит из представителей организаций рабочих, крестьян и — шире — всех разнообразных форм (ассоциаций, комитетов) народовластия.

Такой подход (который в многонациональных государствах также должен предполагать палату представителей различных национальностей) обеспечивает теоретически рамки для удовлетворения потребности во всеобщих выборах, с одной стороны, и осуществления прямого народовластия, с другой. Он действует как постоянный регулятор для законов, смешивающих реальность общества в целом с областью государственных интересов, а целью поддержания такой системы должно быть постепенное отмирание государства в тандеме с расцветом, распространением и расширением самоуправления.

Подобный подход является сводом болезненных уроков истории. Он не дает стопроцентной защиты от опасностей пребывания у власти, не есть это и универсальный рецепт для всех без исключения случаев. Задним числом можно обсуждать последствия решения большевиков распустить Учредительное Собрание. Необходимо сопоставить представительность этого собрания и Съезда советов в конце 1917 года. Не предпочтительнее ли было сохранить обе представительные формы (продлить своего рода двоевластие)? И не следовало ли по окончании Гражданской войны, несмотря на риск победы на выборах в условиях разрухи и иностранного давления потерпевших военное поражение белых, все же провести всеобщие выборы?

Каждую ситуацию следует рассматривать в специфическом контексте соотношения внутренних и внешних сил того времени. Но, что ни говори, весь исторический опыт до сего времени подтверждает справедливость высказывания Розы Люксембург 1918 года: «Без всеобщих выборов, без неограниченной свободы печати и собраний, без свободной борьбы мнений жизнь во всех общественных учреждениях умирает, становится лишь видимостью жизни, где одна лишь бюрократия остается действовать».

Потребность в глубоко укоренившейся форме демократии одновременно — вопрос свободы и условие эффективности экономики. Это единственный путь обеспечить превосходство плановой самостоятельной экономики над всеохватным автоматизмом рынка.

 Жажда власти?

В своей совокупности исход первой социалистической революции, триумф сталинизма и преступления тоталитарной бюрократии составляют ряд крупнейших событий двадцатого века. Некоторые убеждены, что сама природа человека несет в себе семена зла. Они считают, что в человеке существует необоримое стремление к власти, проявляющееся в различных обличьях, в том числе и в стремлении сделать всех людей счастливыми путем применения к ним придуманных утопических схем. Полемическая цель «Черной книги» — доказать, что Сталин шел по пути непосредственно проложенному Лениным. Для этого, правда, необходимо распрощаться со старой легендой, что «Сталин предал Октябрьской революцию». Жак Амальрик пишет: «ужасы сталинизма вытекают из ленинизма», а Эрик Конан напрямую заявляет, что «первоначальный преступный импульс исходит от Ленина».

Такой аргумент получил некоторый резонанс даже в левом движении. Руководство французской коммунистической партии (ФКП), которое не нашло в себе сил распространить самокритику на внимательное исследование традиционной для ФКП периодизации Русской революции и различных течений, которые сталкивались друг с другом в 20-30е годы.

Вместо этого оно слегка покритиковало само себя, упомянув при этом преступления сталинизма как «трагическое развитие» революционного момента.

Если столь фатально, столь неизбежно с самого первого дня развитие трагических событий, к чему вообще называться сегодня коммунистами?

20-е годы: пути расходятся

Начальный революционный импульс ощущался на протяжении всех двадцатых годов — несмотря на бюрократическую реакцию, которая очень рано начала «замораживать революцию», несмотря на нехватки и культурную отсталость.

Этот динамизм заметен во многих новаторских начинаниях в повседневной жизни: реформа в образовании и педагогике, семейное законодательство, градостроительные утопии, эксперимент в графике и кинематографе. Тот же динамизм объясняет противоречия и сомнения болезненного «великого преобразования» в межвоенный период. С одной стороны — бюрократический террор, а с другой — энергия революционной надежды. Такие противоречивые обстоятельства затрудняют восприятие их истинного значения и исторических последствий.

Тем не менее, существенно изучить корни и основные проявления того, что получило название «феномен сталинизма», внимательно всмотревшись в то, как было организовано общество в те годы, какие силы в нем боролись.

В своих конкретных исторических обстоятельствах сталинизм был частью более общей тенденции к бюрократизации, наблюдающейся во всех современных обществах. Эта тенденция питается в основном за счет общественного разделения труда (особенно на физический и умственный) и проистекающих из него «профессиональных опасностей пребывания у власти».

В Советском Союзе эта тенденция была усилена,  — бюрократизация происходила на фоне разрухи, нехваток, культурной отсталости и отсутствия демократических традиций. С самого начала социальная база революции была одновременно широка и узка. Широка оттого, что базировалась на союзе рабочих и крестьян, составлявших огромное большинство населения. А узка оттого, что рабочие как класс, сами по себе составлявшие меньшинство, вскоре были в значительной мере уничтожены из-за разрухи промышленности после войны и выбиты в сражениях. Бюрократическая же жестокость всегда пропорциональна хрупкости социальной базы и степени паразитизма бюрократии. Но между началом 20-х и ужасными 30-ми наблюдается явный разрыв как во внешней, так и во внутренней политике.

Конечно, авторитарные тенденции уже начали брать верх в конце 20-х. Одержимые угрозой (очень реальной), исходящей от «главного врага» — агрессии империализма и реставрации капитализма — большевистские вожди начали недооценивать «меньшего врага» — бюрократию, которая подтачивала их изнутри и в итоге пожрала окончательно.

Столь беспрецедентное положение вещей было трудно вообразить: требовалось время, чтобы понять его, интерпретировать и начать действовать на основе выводов анализа. Если Ленин понял, что Кронштадтский кризис — это тревожный сигнал, что послужило причиной его призыва к реориентации экономики, лишь позже, в работе Троцкого «Преданная революция» политический плюрализм был заложен как принцип, коренящийся в разнородности самого пролетариата и применимый даже после захвата власти.

Большинство документов и воспоминаний о Советском Союзе и партии большевиков совершенно ясно говорят о том, что в 30-е годы действительно произошла смена курса. Наилучшим доказательством справедливости этого являются многие миллионы погибших от голода, депортированных или ставших жертвами трибуналов и чисток. Бюрократии требовалось выпустить на народ ураган жестокости, чтобы собрать всю свою силу воедино и достичь в 1934 году «Съезда победителей» без потерь.

Главный поворотный пункт

Николас Верт в основном видит преемственность между террором Гражданской войны и массовым террором 30-х годов. Однако он делает относительно менее значимыми 20-е годы и споры о направлении движения внутри партии. Для него 20-е годы были лишь «передышкой» и «прекращением огня» между двумя раундами государственного терроризма.

Тем не менее он сам приводит доказательство количественного изменения масштаба репрессий и качественного изменения их направленности.

В 1929 году план «массовой коллективизации» поставил цель коллективизировать 13 миллионов крестьянских хозяйств силой. Выполнение этого плана спровоцировало цикл страшного голода и массовых ссылок 1932-33 гг. «Весна 1933 года была явно высшей точкой первой волны террора, начавшейся в конце 1929 года с политикой раскулачивания».

В 1934 году, после убийства петроградского партийного лидера Кирова, началась вторая волна. Она включает гигантские политические процессы и, особенно, «великую чистку» 1936-38 годов, которая, по оценкам, унесла жизнь 690 000 человек. Насильственная коллективизация и форсированная индустриализация привели к тому, что целые большие сектора населения были выкорчеваны, города заселены выходцами из деревни, а в ГУЛАГе произошло громадная прибавка количества заключенных. Увеличились число и суровость репрессивных законов. В июне 1929 года, во время массовой коллективизации, произошла существенная реформа тюремной системы: заключенные со сроком, превышавшим три года, переводились затем в трудовые лагеря.

В условиях неконтролируемого роста внутренней миграции были введены внутренние паспорта в декабре 1932 года. Через несколько часов после убийства Кирова Сталин собственноручно подписал декрет, который стал известен как «Закон 1-го декабря 1934 года», который узаконивал суммирование наказаний, что предоставило механизм выбора для великого террора.

Помимо уничтожения всех низовых движений в городах и деревне, этот бюрократический террор также ликвидировал последние остатки наследия Октября. Нам известно, что трибуналы и чистки выкосили огромную часть членов партии и армейских командиров. Большинство кадровых членов партии времен революции были либо сосланы, либо казнены. Из 200 членов ЦИК компартии Украины выжило лишь трое.

В то же время происходит огромный рост управленческого аппарата — как для того, чтобы осуществлять эти гигантские репрессии, так и для управления экономикой, полностью перешедшей в руки государства. Согласно данным Моше Левина, если в 1928 году на службе государства состояло 1,45 миллиона управленцев, к 1939 году их число достигло 7,5 миллионов. В то же самое время общее число ИТР выросло с 3,9 миллионов до 13,8 миллионов. Как видно, «бюрократия» — отнюдь не некий расплывчатый термин. Это общественная сила.

Бюрократический аппарат государства проглотил всех до единого истинных активистов партии, которые еще оставались. Эта контрреволюция была ощутима во всех областях: в экономической (насильственная коллективизация и массовый рост ГУЛАГа), внешней (в Китае, Германии и Испании), культурной политике, во всем складе повседневной жизни, что Троцкий назвал «внутренним термидором», в идеологии — с кристаллизацией государственной ортодоксии, кодификации «диамата» (диалектического материализма) и публикацией официальной истории коммунистической партии Советского Союза.

Ничем, кроме как контрреволюцией это не назовешь. Предпринятые меры были качественно шире, количественно более ощутимы и существенно более разрушительны, чем авторитарные шаги — сколь ни тревожными они казались — предпринятые в горячке Гражданской войны.

Николас Верт разрывается между признанием, что 30-е годы представляли собой нечто радикально новое, и упорным нежеланием отказаться от утверждения, что между революционными обещаниями Октября и триумфом сталинской реакции была прямая преемственность. С одной стороны, он пишет о триумфе сталинизма как о «решительном эпизоде» в установлении системы репрессий, а с другой — как о «финальном эпизоде конфронтации, начавшейся в 1918-1921 годах». Что это — решительный поворот на сто восемьдесят градусов или лишь последняя глава? Нельзя быть и тем и другим одновременно.

Если сконцентрировать внимание на идее преемственности, то придется перескочить через споры и разногласия 20-х и через те ставки, которые делали в этих спорах, будто целое десятилетие было незначительным побочным эпизодом. Таким образом, любое линейное изложение непрерывной истории репрессий лишается всякого контекста. Иначе неким неопределенным фоном предстают все споры по ключевым вопросам как в области внешней политики (отношение к революции в Китае, к росту нацизма, войне в Испании), так и внутренней (троцкисткая и бухаринская оппозиция насильственной коллективизации, экономические и социальные альтернативы, инспирированные различными подходами к коммунизму).

Контрреволюция и Реставрация

Кое-кому может показаться не особенно правильным описывать происходившее в те годы как контрреволюцию, так как реставрации дореволюционного режима не последовало. Однако, историю нельзя прокрутить обратно, как пленку.

После термидора консервативный идеолог и всезнающий эксперт в области реакции Жозеф де Местр сделал меткое замечание: контрреволюция не есть революция, обернутая вспять, а, скорее, явление обратное революции. Та и другая не симметричны. Поэтому контрреволюция может породить нечто новое и беспрецедентное. Так случилось в Германии при Бисмарке вслед за поражением революций 1848 года. Сходным образом термидор не восстановил французскую абсолютную монархию. Время после термидора во Французской Империи — это продолжительная серая зона, когда постоянно происходило перетекание, перерождение революционных устремлений и консолидировался новый порядок.

Многие коммунисты-активисты потеряли ориентиры как раз в такой серой зоне. Их очень воодушевляли достижения «социалистического отечества» и они либо не знали, либо не в состоянии были понять, что происходило в СССР, где развернулся сталинский террор. Есть свидетельства Виктора Сержа и Анте Силиги, контр-трибунал, организованный Джоном Дьюи, рассказы о сопротивлении репрессиям в отношении анархистов и POUM в Испании. Но в те дни антифашистской борьбы и «бюрократизированного героизма» (по заимствованному у Иссака Дойчера выражению) часто было сложно бороться и против главного врага, и против другого, которого вряд ли можно считать второстепенными, который подтачивал изнутри.

СССР при Сталине совсем не был похож на СССР периода застоя при Брежневе. Страна вся, с ног до головы, преображалась под кнутом предприимчивой бюрократии. Секрет этой энергии был сродни той, что произвела такое впечатление на Шатобриана в наполеоновской Франции: «Если коммюнике Бонапарта, его речи и прокламации выделяются своей энергичностью, то эта энергия ни в коей мере не принадлежит ему одному. Скорее, она принадлежит самому времени и проистекает от революционного воодушевления, что остыло в груди Бонапарта, так как он шел в противоположном ей направлении.» Причем это не единственная поразительная аналогия между двумя историческими фигурами: «Революция, породившая Наполеона, вскоре стала для него врагом, с которым он сражался при каждой возможности».

Ни одна страна в мире никогда не проходила сквозь такую жестокую метаморфозу, как СССР в 30-е годы под гигантским весом поистине фараонской бюрократии. С 1929 по 1939 год население городов увеличилось до 30 миллионов, с 18 до 33% населения. Только за время первой пятилетки города выросли на 44%, почти на столько же, как за период между 1897 и 1926 годами. Численность наемных рабочих выросла более чем в два раза, с 10 до 22 миллионов. Это привело к «окрестьяниванию» городов, проведению массовой ликвидации неграмотности,  распространению образования и жесткому применению трудовой дисциплины.

Великие преобразования шли в ногу с националистским возрождением, нарастанием по восходящей карьеризма и появлением новой разновидности бюрократического конформизма. Моше Левин с иронией говорил о советском «зыбучем обществе» гаргантюанских размеров. Оно было в некотором роде бесклассовым: «На некоторое время, пока пыль не уляжется, все общество стало бесклассовым, кто-то пониже, кто-то повыше».

Михаил Гефтер поднимает важный вопрос, был ли безостановочным перегон между Октябрем и ГУЛАГом, или же это были два различных «в моральном и политическом отношении» мира. Анализ сталинской контрреволюции дает ясный ответ. Периодизация русской революции и контрреволюции — не просто исторический курьез. Из нее вытекает целый ряд политических позиций, направлений и задач.

До начала контрреволюции можно было говорить об ошибках и надеяться на их исправление, о течениях внутри общего проекта. Однако, впоследствии действующие силы и проект явно противостоят друг другу, настает пора решительного организационного размежевания.

Чтобы не возникло непонимания, требуется подчеркнуть, что речь здесь идет не о семейной склоке и выискивании жертв минувших лет после драки, доказывая существование некоего рода «коммунистического плюрализма», призванного каким-то образом объединить палачей и жертв. Скорее, проведение четкой периодизации мы рассматриваем как способ, по выражению Гефтера, позволить «исторической совести пробиться в сферу политики».

«Преждевременная» революция?

После распада СССР значительно усилилась одна линия аргументации. Согласно ее сторонникам, революция была преждевременна и обречена на поражение с самого начала.

Лидер французской социалистической партии Анри Вебер защищает такую позицию в передовице «Монд» от 14 ноября 1997 года. Такой аргумент, конечно, вряд ли можно назвать новым, он восходит к речам российских меньшевиков, а с 1921 года его можно обнаружить в анализе событий Каутским. Он пишет, что большей части кровопролития, слез и разрухи можно было бы избежать, «если бы большевикам удалось проникнуться умением меньшевиков ограничиваться достижимым. Это качество истинного вождя».

Поистине, красноречивая формулировка. Каутский яростно выступал против идеи партии как авангарда, однако его не страшит позиция партии в качестве всезнающего наставника и господина, который способен подстраивать ход и темп истории по своему вкусу. Будто борьба и революция не имеют собственной логики!

Поддержка установленного порядка обычно становится результатом любого поиска «самоограничения», когда возникает возможность для борьбы и революции. Ибо очень скоро из «самоограничения» целей партии оно перерастает в простое накладывание узды на стремления масс. В этом отношении такие социал-демократы как Эберт и Носке показали себя весьма способными к «самоограничению», когда убили Розу Люксембург и раздавили Советы в Баварии. Захват власти в Октябре 1917 года произошел из-за неспособности буржуазных либералов и реформистов предложить решения в обстановке государственного и общественного кризиса.

Ответ М.Гефтера на вопрос «Был ли какой-либо выбор в 1917-м?» в тысячу раз более убедителен, чем тезис о «преждевременности». «Это решающий вопрос. Я много думал над этой проблемой и мой ответ категоричен. Выбора не было. То, что было предпринято тогда, являлось единственным решением, которое могло предотвратить захват власти в обществе диктатором и стихийный бунт, который вышел бы намного кровавее.

Время для выбора пришло позже, в отношении выбора общественной системы и способа ее строительства — все, однако, в рамках [созданных Октябрем 1917-го]. Не просто вариации на тему (проблема была значительно шире), и не выбор ступеней, по которым шагать на вершину, а, скорее, какой рукав реки, из множества притоков, выбрать».

Эти речные русла, развилки дороги были, действительно, многочисленны, и каждый раз вокруг выбора пути разгорались споры: как в 1923 году, во время Октябрьского восстания в Германии, или по вопросам о НЭПе и экономической политике, о насильственной коллективизации, о демократии внутри партии и в стране в целом, о росте фашизма, о войне в Испании и о советско-германском пакте. В каждом из этих испытаний непримиримо сталкивались различные предложения, программы и направления — это несомненное доказательство, что другие пути существовали, что события могли пойти по множеству русел.

Собственно говоря, тезис о «преждевременности» неизбежно работает на представление об истории как о хорошо отлаженных часах, где все происходит в назначенный час, и ни минутой раньше. Такой подход вызывает к жизни набившие оскомину возражения против непререкаемого исторического детерминизма, в котором столь часто упрекают марксистов.

Базис, гласит изъезженный рефрен, жестко предопределяет то, что происходит в надстройке. Однако выпускается из внимания тот факт, что история — не паровоз, который движется по проложенным на земле рельсам. Скорее, история постоянно терзается выбором из целого спектра возможностей — конечно, не все они осуществимы, однако, на больших развилках возникает довольно широкий разброс.

Теперь, спустя более чем 80 лет, авторы «Черной книги» пытаются создать у читателя впечатление, что большевики, окрыленные невероятной удачей захвата власти в Октябре, ни перед чем не останавливались ради того, чтобы эту власть удержать. Но такое прочтение событий игнорирует тот факт, что большевики никогда не рассматривали революцию в России как отдельно стоящее событие, считая ее, скорее первой стадией общеевропейской и мировой революции.

Говорят, что Ленин танцевал на снегу на 73-й день после захвата власти. Первоначально он не надеялся, что революции удастся продержаться дольше, чем Парижской коммуне. В его глазах само будущее революции зависело от того, как она будет развиваться в Европе, в частности — в Германии.

События, потрясшие Германию, Италию, Австрию и Венгрию между 1918 и 1923 годами выявляют истинно общеевропейскую природу кризиса. Не было ничего предопределенного в поражении революции в Германии и антифашистов в гражданской войне в Испании, повороте событий в Китае или победе фашизма в Италии и Германии. Конечно, русских коммунистов нельзя винить в нерешительности и трусости французских и немецких социал-демократов.

Начиная с 1923 года большевикам стало ясно, что на быстрое распространение революционного движения в Европу рассчитывать не приходится. Настало время для радикальной переориентации. На таком фоне развернулась серьезная конфронтация между сторонниками возможности построения социализма в отдельно взятой стране и «перманентной революции» — конфронтация, раздиравшая партию в середине 1920-х.

Есть сегодня такие, кто, не подвергая сомнению законность Русской революции, приходят, тем не менее, к выводу, что она была основана на неверном прогнозе и рискованной игре. Но тогда и речи не шло о «прогнозе»; революция, скорее, была частью общей тенденции, направленной на уничтожение причин первой мировой войны путем переворота породившей эту войну системы.

В Европе, по следам войны, действительно прокатилась революционная волна между 1918 и 1923 годами. Но после поражения революции в Германии, тем не менее, ситуация явно стабилизировалась.

Каковы были возможные варианты развития событий после этого? Не стоило ли выждать, не питая иллюзий о возможности «построить социализм в одной отдельно взятой стране» — тем более стране, которая лежала в руинах?

Вокруг этого и шли споры в 20-е годы.

На экономическом и социальном уровнях задачи решались частично через НЭП. Однако для того, чтобы проводить НЭП грамотно, стране требовалось значительно больше квалифицированных и культурных специалистов, чем имелось вследствие применения произвольных методов военного коммунизма.

Политически же требовалось развивать демократическую ориентацию, нацеленную на обеспечение законности правления большинства путем выборов, проводимых в условиях плюрализма в советах. На международном уровне требовалось проведение такой политики, которая бы не подчиняла через Коминтерн политику различных компартий интересам страны Советов. К прискорбию, однако, спокойного обсуждения, каким путем двигаться дальше, так никогда проведено не было, необходимый обмен мнениями был замещен безжалостной конфронтацией.

Побежденные в этой борьбе не были неправы. Если вовсе нетрудно вести подсчеты жертв революции, куда сложнее определить насколько серьезны и зловещи последствия неудавшейся или задавленной революции. Кто может отрицать тесную связь между немецкой неосуществившейся революцией 1918-1923 годов и поражением революции в Испании в 1937-м, или, с другой стороны, между победой нацизма и катастрофой второй мировой войны?

Для того, чтобы действительно определить, на ком лежит груз ответственности и представить периодизацию истории, основанную на контексте широких политических альтернатив, существовавших в тот или иной ключевой момент истории, следует задаваться именно подобными вопросами.

Говорить же о «преждевременности» революции, — значит браться за задачу противоположного свойства, произносить приговор в суде истории, вместо того, чтобы разбираться во внутренней логике конфликта и сталкивавшихся направлениях политики.

В конце концов, поражения не большее доказательство ошибочности, чем победы — верности пути. «Если бы успех означал невинность, если бы успех влек свои златые цепи в вечность, а такая замаранная слава сулила тем, кто прозябал в рабстве, вечно повиноваться победителям, тогда где же место правде и жертвенности? Добро и зло тогда стали бы относительны, а человеческое поведение лишилось бы всякой морали.» (М.Гефтер).

История не выносит окончательных приговоров. Оттого очень важно уметь выявить альтернативный путь, по которому могла бы пойти история, — внимательно проследив его, шаг за шагом, через все ключевые моменты, повлекшие за собой тот или иной выбор, когда дорога раздваивалась. Такой подход делает историю понятной и позволяет извлекать из нее уроки на будущее.

Никто не способен стереть из нее событие, которое за десять дней потрясло весь мир. Обещание свободы, равенства и братства, прозвучавшее в неугасающем жаре этого события, слишком «сплетено с интересами человечества», чтобы легко позабыться. Нам в наследство перешло достояние, которое мы должны передать дальше. Поэтому наша задача — обеспечить «удобные случаи», чтобы это наследие приходило «на память народам других стран» и поднимало их «на повторение»(И.Кант).

ПереводЛ. Михайловой.

Источник — libelli.ru


Add Your Comment

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

*


+ 3 = девять

Мы в facebook

Мы Вконтакте

Мы в facebook

Мы Вконтакте

Даниэль БЕНСАИД. В защиту коммунизма.

бенсаид (Small)_cr 07/11/2013

Даниэль Бенсаид (фр. Daniel Bensaïd; 1946-2010) — доктор философии, один из ведущих теоретиков-марксистов Франции. Преподавал философию в университете Париж-VIII. Получил известность как исследователь трудов Вальтера Беньямина и Карла Маркса, а также современным анализом французского постмодернизма. Во время майских событий 1968 г. во Франции — студенческий лидер,  потом — один из руководителей троцкистской  Революционной коммунистической лиги (самораспустилась в 2009 г.) и Новой антикапиталистической партии. Неоднократно обращался в своих сочинениях к русской революции 1917 года, говоря о ней как о естественном и неизбежном событии.

____

Даниэль БЕНСАИД

В ЗАЩИТУ КОММУНИЗМА

Из журнала International Viewpoint, янв. 1999, с.20-31.

Предисловие

Холодная война окончена, но антикоммунизм силен как никогда.

В 1995 году Франсуа Фюре предложил в качестве эпитафии на могилу коммунизма положить его увесистый том «Прошлое и иллюзия: очерк эволюции идеи коммунизма в ХХ веке» («A Past and an Illusion: an Essay on the Communist Idea in the 20th Century»).

В 1997 году группа историков под руководством Стефана Куртуа выпустила еще более монументальный труд: «Черная книга коммунизма: Преступления, террор, репрессии» («The Black Book of Communism: Crimes, Terror, Repression»). Там на восьмистах страницах перечислены преступления коммунизма по всему миру и подсчитано количество трупов за всю его историю.

Целью названной книги является эксгумировать коммунизм из его могилы и предать суду. Может быть из страха? Что по миру все еще бродит его призрак…

Получившая большой успех во Франции, «Черная книга» уже была опубликована на немецком, французском и итальянском языках. Шведская и английская версии поступят в продажу в ближайшие недели.

«Почему существуют сомнения, что следует созвать трибунал наподобие Нюрнбергского, чтобы подвергнуть коммунизм суду?» — спрашивает Куртуа. Он объявляет себя судьей и без промедления выносит приговор. Коммунизм, заявляет он, неотличим от сталинизма и, по меньшей мере, так же преступен как нацизм.

В результате происходит чудовищная путаница в основополагающих понятиях головах, результатом чего, в свою очередь, становится основательная дезориентация политического, исторического и этического сознания.

К концу книги вся история ХХ века начинает выглядеть как склад аккуратно уложенных трупов, на фоне которых Октябрьская Революция не что иное, как огромная ошибка, а коммунистический идеал — убийственное извращение.

Это книга об истории. Но воздействие ее и обширное освещение в прессе отражают вполне современную идеологическую борьбу.

Приводимый ниже текст Дэниеля Бенсаида был первоначально опубликован в виде брошюры французской лигой коммунистов-революционеров. Как автор объясняет в предисловии, «мы не можем позволить, чтобы историю Русской революции излагали как непрекращающуюся череду репрессий. Нельзя позволять ярости подавлять разум. Нельзя позволять красить одинаковой краской и жертв и палачей. Вот почему необходимо вернуться к истории Октября, изучить ее вновь и извлечь уроки на будущее. Ибо Октябрьская Революция была слишком крупным событием, чтобы бросать ее под ноги новой породе историков-инквизиторов».

Вступление

Когда Иммануил Кант писал о Французской революции в 1798 году, когда реакция была в разгаре, он говорил, что такому событию, невзирая на его недостатки и слабости, суждено остаться в памяти людей. И, прежде всего потому, уточнял он, что столь серьезное нарушение хода истории позволило хоть на мгновение блеснуть лучу истинной свободы.

Кант был прав. Сегодня наша задача выяснить, суждено ли большим ожиданиям, ассоциировавшимся с Октябрьской Революцией — тем событием, которое потрясло весь мир, тем лучом надежды посреди мрака и бойни первой мировой войны — суждено ли им также «остаться в памяти народов». Вот каковы ставки в исследовании вопроса и борьбе вокруг него в нашей коллективной исторической памяти.

Восьмидесятая годовщина Октябрьской Революции 1917 года практически прошла незамеченной. Выпуск «Черной книги коммунизма», по крайней мере, привлек некоторое внимание к «Делу об Октябре» — одному из тех процессов, которые не могут получить финального разрешения.

Главная движущая и объединяющая сила, стоящая за авторами отдельных статей — Стефан Куртуа — совершенно ясно заявляет, что целью всего предприятия было доказать, что сталинизм полностью соответствует коммунизму, что Сталин — прямой наследник Ленина, и что между первоначальным революционным пламенем и ледяными сумерками ГУЛАГа не было никакого зазора. «Сталинизм и коммунизм — одно и то же», — пишет он в номере «Журналь дю Диманш» за 9 ноября.

Существенно поэтому дать прямой ответ на вопрос, поставленный известным советским историком Михаилом Гефтером, который писал: «Предстоит решить следующую задачу: действительно ли ход истории был непрерывно-последовательным, либо мы имеем дело с двумя последовательностями событий, которые, будучи связаны друг с другом глубинными связями, тем не менее, принадлежали к двум различным политическим или нравственным вселенным?».

Действительно, решающий вопрос, ответ на который определит ракурс взгляда на весь завершающийся век и планы на бурный будущий век. Если же  сталинизм, как доказывают (или с чем склонны согласиться) одни, был лишь простым «отклонением» или «трагическим развитием» коммунистического проекта, то нам придется сделать довольно радикальные выводы относительно коммунизма в целом.

Суд весьма в духе fin-de-siecle

Именно этого желают те, кто стоит за «Черной книгой». Собственно, тон времен «холодной войны», принятый Стефаном Куртуа и некоторыми средствами массовой информации, отталкивает читателя.

Однако этот тон вовсе не вышел из моды. Капитализм, хитро перекрещенный в «рыночную демократию», триумфально провозглашает поражение любой альтернативной модели после распада СССР. Капитализм хотят выставить абсолютным победителем конца ХХ века.

В действительности же, тем не менее, неизменное, несущее на себе печать «холодной войны» отношение выдает ужасный неотступный тайный страх — что пороки и кровоточащие язвы системы проявятся теперь, когда капитализм дольше не может использовать почившего в бозе бюрократического близнеца для обеспечения алиби, еще очевиднее.

Поэтому системе из профилактики необходимо демонизировать все, что лишь намекает на некие возможности иного будущего для нашей планеты.

Теперь, когда его сталинистский двойник сгинул окончательно, призрак коммунизма может вновь вернуться в сей мир. Сколько некогда ревностных сталинистов из-за собственной неспособности провести различие между сталинизмом и коммунизмом, порвав со сталинизмом, перестали быть коммунистами, лишь для того, чтобы еще ревностнее приняться служить капитализму?

Сталинизм и коммунизм не только различны, они внутренне антагонистичны. Память об этом поможет нам отдать дань уважения многим жертвам сталинизма — коммунистам.

Сталинизм — не вариант коммунизма, скорее — это название для бюрократической контрреволюции. Конечно, в судорогах борьбы против нацизма и в тисках мирового кризиса между двумя мировыми войнами честные члены партии не сразу разобрались в этом и продолжали без остатка отдаваться служению дела партии. Но это ничего не меняет. Отвечая на вопрос М.Гефтера, мы должны сказать, что речь идет действительно о «двух политически и нравственно непримиримых различных мирах».

Другими словами, наши выводы находятся в явном противоречии с теми, к которым пытается нас подвести Стефан Куртуа в «Черной книге коммунизма».

Время от времени Куртуа отрицает, что призывал к новому Нюрнбергскому трибуналу над коммунизмом. Ему несколько не по себе оказаться в компании с такими ультраправыми лидерами как Жан-Мари Ле Пен из французского Национального фронта.

Вместе с тем, подход авторов «Черной книги» не только стирает разницу между нацизмом и коммунизмом, но и подталкивает читателя к выводу, что так называемое «объективное» арифметическое сопоставление этих двух течений оказывается более выгодным для нацизма.

В книге говорится, что нацизм в ответе только за 25 миллионов загубленных жизней, коммунизм — за 100 миллионов; нацистский террор продолжался 20 лет, а коммунистический — 60 лет.

На суперобложке первого издания гордо провозглашалось, что коммунизм отнял 100 миллионов жизней. Внутри книги авторы заканчивают суммой 85 миллионов. Очевидно, Куртуа, или его издатели, щедро подбросили еще 15 миллионов для круглого счета.

Есть что-то жуткое и циничное в таком зловещем жонглировании цифрами, когда в одну кучу валят события, происходившие в разных странах, в разные исторические периоды, по различным причинам. И уж, вне всякого сомнения, крайне неуважительно по отношению к жертвам.

Что касается Советского Союза, здесь Куртуа насчитывает 20 миллионов жертв, хотя и не раскрывает точнее, из чего эта цифра складывается.

Собственно, в статье Николаса Верта в «Черной книге» указывается цифра гораздо ниже обычных оценок. Он сообщает, что историки, основываясь на точных архивных данных, оценивают число погибших в чистках 1936-38 годов в 690 000 человек. Уже эти цифры огромны, гораздо значительнее, чем просто трагедия.

По оценке Верта, в ГУЛАГе ежегодно содержалось около двух миллионов заключенных, из которых намного больший процент, чем обычно считают, освобождался, а на место выпущенных помещались новые.

Таким образом, чтобы получить цифру 20 миллионов смертей, необходимо включить (вдобавок к чисткам и ГУЛАГу) погибших от голода (5 миллионов умерло в 1921-22гг., 6 миллионов — в 1932-33гг.) и в Гражданскую войну.

Поэтому неудивительно, что авторам «Черной книги» не удается доказать, что голод и Гражданская война были «преступлениями коммунизма», хладнокровно спланированными и свершенными.

С таким идеологическим подходом, вероятно, нетрудно было бы составить «Красную книгу преступлений капитализма», прибавив к жертвам колониализма и геноцида, мировых войн всех тех, кто погиб от увечий на рабочем месте, в эпидемиях, умер от голода, причем не только в прежние годы, но и тех, кто продолжает погибать сейчас, каждую минуту.

Только в ХХ веке без труда удалось бы насчитать несколько сотен миллионов жертв. Согласно взглядам Ханны Арендт, современный империализм — абсолютная копия тоталитарного режима, а южноафриканские концентрационные лагеря — прелюдия ко всем прочим, что возникли после них.

Если мы не будем анализировать конкретные режимы, исторические периоды и причины конкретных конфликтов, а зададимся целью просто инкриминировать, то, скажем, сколько смертей окажется на счету у христианства и всех его евангельских миссий, у рыночного капитализма и «свободного предпринимательства»?

Даже в России, при условии, что мы примем размашистые вычисления Куртуа, все равно капитализму придется отвечать за много большее число смертей, чем вмененные сталинизму «20 миллионов жертв». Не забывайте о двух мировых войнах.

Преступления сталинизма достаточно страшны и массовы сами по себе, чтобы набрасывать «до ровного счета». Если, конечно, не ставить перед собой заведомой цели затуманить исторический анализ.

А именно это случилось с двухсотлетием Великой Французской революции. Тогда некоторые историки с огромным энтузиазмом сваливали на революцию вину не только за террор и вандейское сопротивление, но и за белый террор, за тех, кто погиб в борьбе против контрреволюционной коалиции интервентов, даже за жертв наполеоновских войн!

Нет ничего особенно нового в документированных и достаточно полезных сопоставлениях нацизма и сталинизма. К примеру, Троцкий говорил о Гитлере и Сталине как о «двойном небесном теле».

Но и различия не менее важны, чем сходство. Нацистский режим методично строил свой «новый порядок» в полном согласии с провозглашаемыми принципами, в то время как сталинский режим был построен вопреки коммунистическому плану освобождения и равенства.

Сталинизму пришлось уничтожить базу активных коммунистов, дабы консолидироваться. Огромное количество диссидентских кружков и оппозиционеров между двумя войнами — доказательство этого трагического превращения. Самоубийство таких людей как Маяковский, Иоффе, Тухольский и Бенджамин, среди прочих — тоже.

Могут ли нацисты привести подобные примеры душевных терзаний, вызванных тем, что был предан и искажен их идеал? Гитлеровской Германии не надо было превращаться, как сталинской России, в «страну великой лжи». В конце концов, немцы гордились своими достижениями, бюрократы-сталинисты же не могли открыто глядеться в зеркало коммунистических принципов. Выбирая такой метод рассмотрения истории, который преднамеренно деполитизирует и размывает конкретную историю во времени и пространстве, авторы «Черной книги» являют нам лишь театр теней, не более того.

Например, Николас Верт открыто принимает «смену приоритетов в политической истории» лишь для того только, чтобы удобнее было описывать лишенную контекста линейную историю репрессий. Цель уже не в том, чтобы призвать режим, эпоху или конкретного палача к суду, а скорее в том, чтобы инкриминировать некую идею, «идею, которая убивает».

Если, однако, вести суд не на основании фактов и конкретных преступлений, а судить идею, это неизбежно приведет к возникновению коллективной ответственности, да еще за преднамеренно совершенное преступление.

Для Куртуа суд истории не только можно применить к уже свершившимся событиям. Он приобретает свойство угрожать «в превентивных целях», когда автор заявляет, что «идея коммунизма была похоронена недостаточно глубоко» и с негодованием замечает, что «неприкрыто революционные группы все еще существуют и действуют совершенно легально»!

Конечно, каяться сейчас модно. Бывших сталинистов заедает совесть. Некоторым из них, как, впрочем, и самому Куртуа, есть, в чем покаяться и над чем поскорбеть. Искупление для них, скорее всего, будет горьким. Но это их удел.

А что же те, кто остался коммунистами и никогда не обожествлял Сталина и не цитировал из «Красной книжечки» председателя Мао? За что призывает Куртуа покаяться их? Несомненно, они совершали ошибки. Но с учетом того, куда и как движется мир, ясно, что вряд ли они избрали ложную цель или ошиблись в определении противника.

Чтобы понять причины трагедий ХХ века и извлечь полезные уроки на будущее, нам нужно оставить идеологическую сцену. Необходимо перешагнуть через отброшенные на нее сражающимися актерами тени и окунуться в историю, изучить логику политических конфликтов, в процессе которых среди множества исходов совершается конкретный выбор.

Революция или переворот?

Критический обзор революции в России по случаю ее 80-летия ставит ряд вопросов как исторического, так и программного свойства. Ставки высоки, включая взгляд на возможность в будущем революционных действий. Ведь, в конце концов, каждая версия прошлого ведет к новому варианту будущего.

После открытия советских архивов стало известно огромное количество новых документов, которые, вне всякого сомнения, прольют новый свет на события тех лет и породят новые споры. Но и не погружаясь в недра архивов, мы натыкаемся на господствующий идеологический дискурс.

Неудивительно, что в наши дни контр-реформ и реакции Ленин и Троцкий обливаются грязью, так же, как герои Великой Французской революции Робеспьер и Сен-Жюст со времен Реставрации.

Чтобы сориентироваться в современных дискуссиях, хорошо начать с обзора трех получивших сегодня широкое распространение идей:

1. Октябрь был на самом деле не революцией, а, скорее, заговором или переворотом, инспирированным явным меньшинством. С самого начала сверху была навязана авторитарная концепция организации общества, предоставляющая привилегии новой элите.

2. Направление развития русской революции и ее тоталитарные несчастья легко было предсказать. Они проистекают как бы из первородного греха революционной идеи. Разворачивание реальных исторических событий поэтому может быть сведено к прослеживанию того, как воплощалась эта извращенная идея, бесстыдно оставляя при этом в стороне всеобщие волнения, колоссальные события и неопределенность исхода борьбы.

3. Русская революция была обречена на поражение с самого начала. Она родилась «преждевременно» по отношению к развитию «исторического процесса». Она явилась продуктом попытки подстегнуть историю. Не сложились еще условия для свержения капитализма. А вожди большевиков вместо того, чтобы проявить мудрость и самоограничение на деле выступили агентами этого ускорения истории.

Революция «снизу»

Революция в России была не результатом какого-то заговора, а, напротив, скорее взрывом усугубленных войной противоречий, накопившихся при царизме.

К началу столетия российское общество натолкнулось на высокую прочную стену из этих противоречий. Страна являла собой показательный пример «смешанного и неравномерного развития», будучи одновременно и доминирующей, и подчиненной. Черты феодального сельского уклада, где рабство было отменено всего каких-то полвека назад, сочетались с чертами высшей концентрированной формы промышленного капитализма. Будучи мировой державой, Россия являлась одновременно технологически и финансово зависимой страной.

Список претензий, составленных попом Гапоном во время революции 1905 года, — впечатляющий перечень бед, скопившихся при царизме. Попытки провести реформы быстро оказались заблокированы консерватизмом олигархии, упрямством деспота и слабостью буржуазии перед лицом нарождающегося рабочего движения.

Поэтому задачи демократической революции перешли к третьей силе: в России, в отличие от Франции времен Великой Французской революции, современный пролетариат был наиболее динамичной силой. Именно по этой причине «Святая Русь» и представляла тогда собой «слабое звено» в цепи империализма. Опыт первой мировой войны поджег пороховницу.

Развитие революционного процесса между февралем и октябрем 1917 года совершенно ясно показывает, что это далеко не дело кучки профессиональных агитаторов. Скорее, происходило ускоренное поглощение политического опыта в массовом масштабе, обширная метаморфоза сознания, постоянное смещение соотношения сил.

В своей скрупулезной «Истории русской революции» Троцкий подробно анализирует эту радикализацию — от одних выборов в профсоюзы до других, от одних выборов в советы до следующих — среди рабочих, солдат и крестьян. Хотя на Первом съезде Советов в июне 1917 года от большевиков было лишь 13% делегатов, после попытки Корнилова устроить переворот в июле положение быстро переменилось. Ко Второму съезду, в октябре, большевики составляли 45-60% делегатов.

Восстание было отнюдь не делом неожиданно осуществленного военного переворота. Скорее, оно явилось итогом и временным разрешением пробы сил, накапливавшихся на протяжении года. Сочувствие масс решительно было на стороне левого крыла партий и их руководителей, — причем не только эсеров, но даже и части вождей большевиков. Вплоть до (и включая) голосования по вопросу о вооруженном восстании.

Историки обычно соглашаются, что Октябрьское восстание, которое само по себе было не более жестоким и насильственным, чем взятие Бастилии, явилось кульминацией длившегося весь год процесса разложения прежнего режима. Вот почему столь невелики были человеческие потери во время самого восстания, по сравнению с известными нам из дальнейшей истории эпизодами применения насильственных методов в масштабах общества.

Относительная «легкость» захвата власти большевиками иллюстрирует немощь русской буржуазии в период между февралем и октябрем. Она оказалась неспособной укрепить власть и предпринять строительство современного общества на руинах царизма.

Вследствие этого выбор состоял вовсе не между революцией, с одной стороны, и неразвитой демократией — с другой. Скорее перед страной было два авторитарных варианта: революция или военная диктатура во главе с Корниловым или кем-то ему подобным.

Если под революцией мы понимаем дух и движение трансформации «снизу», базирующейся на самых глубинных чаяниях народа, в противоположность выполнению некоего чудесного плана, порожденного просвещенной элитой, тогда Русская революция была революцией в полном смысле этого слова, так как питалась требованиями мира и земли.

Чтобы понять, что радикальное изменение системы собственности и отношений власти уже шло, нужно только посмотреть, какие законы были приняты новой властью в первые месяцы первого года революции. Под давлением обстоятельств эти перемены иногда происходили быстрее, чем кто бы то ни было ожидал или даже хотел.

В ряде книг описан этот разрыв со старым миром, что особенно ярко выражено Джоном Ридом в его «Десяти днях, которые потрясли мир». Это повествование оказало непосредственное воздействие во многих странах, в особенности на рабочее и социалистическое движение.

В те дни мало кто лил слезы по царизму и по последнему деспотическому правителю. Марк Ферро особо подчеркивает, что — как во всех истинных революциях — мир был перевернут буквально во всем, даже в мелочах. В Одессе, отмечает он, студенты университета заставляют профессоров читать им новые курсы, в Петрограде рабочие обязывают хозяев подчиняться «новому рабочему правлению», в армии солдаты пригласили священника участвовать в своих сходках, чтобы «наполнить его жизнь новым содержанием», а в некоторых школах младшие мальчики потребовали права получать уроки бокса, чтобы заставить старших школьников себя уважать.

Испытание Гражданской войной

Несмотря на ужасные условия жизни, этот первоначальный революционный толчок все еще действовал во время Гражданской войны, которая началась в 1918 году. В своей статье-вкладе в «Черную книгу» Николас Верт приводит подробный список всех сил, которые выступили против нового режима. Там значатся Белые армии Колчака и Деникина, французские и английские интервенты. Значатся также массовые выступления крестьян против продразверстки и бунты рабочих против введения карточек.

При чтении труда Н.Верта трудно представить себе, откуда у революционного правительства могли взяться силы для борьбы со всеми этими мощными противниками, не говоря уже о победе над ними. Верт утверждает, что этого удалось достичь путем террора меньшинства и вербовки отчаявшихся люмпен-пролетариев в тайную полицию — ЧК.

Его объяснение не берет в расчет ни формирование Красной Армии в считанные месяцы, ни многих ее побед.

Согласно мнению авторов «Черной книги», большевики с самого начала жаждали гражданской войны. Куртуа и др. описывают террор, начавшийся летом 1918 года, как начальную точку всех преступлений, совершенных впоследствии во имя коммунизма.

Но реальная история, состоящая из конфликтов, борьбы, неясностей, побед и поражений не сводима к такой мрачной истории саморазвития концепции, согласно которой «идея порождает мир».

Разумнее рассмотреть Гражданскую войну в совокупности и признать, что она являла собой безжалостную конфронтацию антагонистических общественных сил.

Хотя большевики не жаждали гражданской войны, они ее предвидели. Что совсем не одно и то же.

Начиная со времен Великой Французской революции, все последующие революции демонстрировали печальную истину, что любому движению за эмансипацию будут противостоять консервативные реакционные силы. Контрреволюция следует за революцией как тень. Так было в 1792 году, когда войска Брунсвика маршировали по улицам Парижа, в 1848-м, во время июньской резни, и в Кровавую неделю 1871 года.

Эта закономерность ни разу не была нарушена с тех пор, от pronunciamento Франко в 1936 году до переворота Сухарто в 1965-м в Индонезии (унесшего, по меньшей мере, 500 000 жизней) и путча Пиночета в 1973 году в Чили.

Русские революционеры развязали гражданскую войну не в большей мере, чем французские в 1792-м. Они не призывали французские и английские войска придти и свергнуть их.

Верт вспоминает, что в начале лета 1918 года белые армии окопались на трех фронтах и что большевики «контролировали лишь Москву и прилегающую область». Машина террора была пущена в ход в сентябре 1918 года, когда началась интервенция и Гражданская война.

Сходным образом, во время Великой Французской революции Дантон объявил террор, чтобы направить в некое русло спонтанные вспышки насилия со стороны населения (сентябрьская резня), возникавшие в связи с угрозой Парижу со стороны наступающих войск Брунсвика.

Верт признает, что революция не виновата в начале Гражданской войны. Хотя он и составляет каталог жестокостей, совершенных как белыми, так и красными, он видит зародыш будущих преступлений в «скрытой войне внутри войны» — против крестьянства.

Чтобы включить жертв голода 1921-22 годов в общий счет жертв преступлений коммунизма, Верт склоняется к тому, чтобы описывать голод как результат намерено принятого решения уничтожить крестьянство.

Действительно, существуют доказательства жестоких репрессий в деревне. Но возможно ли разделить проблему Гражданской войны и аграрный вопрос?

Чтобы противостоять агрессии против нового правительства, в Красную Армию пришлось набрать 4 миллиона бойцов за считанные месяцы. Этих бойцов надо было снабдить оружием, одеть, обуть и накормить. За два года Петербург и Москва потеряли более половины своего населения. Промышленность была разрушена и ничего не выпускала. Как в таких условиях было прокормить города и армию иначе, чем реквизируя продовольствие?

Несомненно, можно вообразить способы иначе все устроить. Задним умом мы понимаем опасности, которые влечет за собой учреждение политической полиции с бюрократическим произволом местных мелких тиранов. Но мы здесь конкретно обсуждаем имевшиеся пути решения проблем, возможные альтернативы перед лицом реальных трудностей, а не строим праздные догадки.

К концу Гражданской войны низы перестали выдвигать новых вождей революции. Вместо этого имевшиеся лидеры стали тянуть низовые движения за собой.

Отсюда проистекает механизм подмены, когда партия подменяет собой народ, когда бюрократия замещает собою партию, а провинциальный лидер подменяет собою всё и вся.

В процессе возникла новая бюрократия — наследие прежнего режима и результат ускоренной социальной мобильности новых лидеров.

После массового призыва в партию в 1924 году несколько тысяч членов, вступивших в нее до Октября, стали иметь относительно совсем небольшой вес по сравнению с сотнями тысяч новых большевиков. Среди членов нового призыва было немало карьеристов, которые примкнули к партии после победы Красной Армии, вместе с элементами, перешедшими от царистской чиновничьей системы.

Наследие Гражданской войны

Гражданская война была для революции кошмарным началом. Она понизила порог восприятия насилия, которое во время первой мировой войны и без того обрело невиданные по жестокости формы.

Такое начало повлекло за собой традицию чиновничьей грубости и произвола, о чем стало известно Ленину во время кризиса с грузинскими коммунистами, как описывает в своей книге «Сталин» Троцкий.

Ленинское «Завещание» и «Дневник секретарей Ленина» (См. «Последняя борьба Ленина» М.Левина) свидетельствуют явным образом и в форме, которая не может не вызвать сочувствия, о том, что Ленин вполне осознавал эту проблему. Революции творят массы и целые народы, но умирающий Ленин был поставлен в такие условия, когда ему оставалось только взвешивать сильные и слабые стороны горстки лидеров, от которых теперь все начинало зависеть.

Вне всякого сомнения, Гражданская война была «гигантским скачком назад, отступлением для страны по отношению к уровню развития, достигнутому перед 1914 годом. Ее ресурсы иссякли. Из четырех миллионов довоенного населения Петрограда и Москвы осталось к концу Гражданской войны только 1,7 миллиона. Число промышленных рабочих Петрограда сократилось с 460 000 до 80 000.

Разоренные города стали для деревни ненасытными паразитами, их нужды служили поводом для чиновников проводить продразверстку. В Красной Армии было 4 миллиона бойцов.

«Когда новый строй смог, наконец, начать вести страну к намеченной цели, — пишет М.Левин, — начинать пришлось с отметки гораздо более низкой, чем в 1917 году, не говоря уже о 1914.» За время войны установился номинальный, военный социализм, новое государство строилось на руинах. «Собственно, государство строилось на базе регрессивной формы общественного развития».

Это главная причина бюрократизации. Ряд советских лидеров, включая Ленина, довольно рано увидели такую опасность и с болью переживали свою неспособность остановить приливную волну. Непереносимая тяжесть обстоятельств и отсутствие демократической культуры сыграли тут ключевую роль. С самого момента захвата власти, несомненно, началась путаница в вопросе о соотношении между государством, партией и рабочим классом.

Путаница коренилась в идее о скором отмирании государства и исчезновении конфликтующих течений в народе. Таким образом мостился путь для «огосударствления» общества, а не для обобществления государственных функций.

Демократизация — длительный и трудный процесс. Она идет совсем иным темпом, чем издание указов об экономических реформах. Особенно в стране, где почти неразвиты традиции парламентаризма и плюрализма. Процесс этот требует времени, энергии и ресурсов.

Взрыв и бурное развитие активности в комитетах и советах в 1917 году были первой стадией этого процесса. Нарождалось гражданское общество. В трудных условиях гражданской войны наиболее простым решением было подчинить органы народовластия — советы — просвещенному руководителю, то есть партии. На практике это означало замену принципа избираемости и ответственности представителей перед избирателями назначениями по линии партии, в некоторых случаях уже в 1918 году. В конце концов, такая практика привела к уничтожению политического плюрализма и свободы выражения мнений, необходимых для демократического образа жизни. А также систематическому подчинению закона силе — «кто силен, тот и прав».

Бюрократизация проистекала не только из манипуляции сверху, но также временами подкреплялась нуждами снизу, что делало еще труднее борьбу с ней.

Низы хотели порядка и мира после тяжких испытаний первой мировой и гражданской войн, — нужда была так велика и страшна, что дискуссии по поводу демократии, политическая агитация и призывы к проведению в жизнь принципа ответственности воспринимались как досадные пустяки.

Марк Ферро совершенно справедливо привлекает внимание читателей к этой непримиримой диалектике. Он вспоминает, что в самом начале революции «было два направления — демократически-авторитарное на местах и централистско-авторитарное среди лидеров». К 1939 году, пишет он «осталось лишь одно из двух». Но сам Ферро считает, что вопрос этот был бесповоротно решен за несколько месяцев 1918 и 1919 годов, когда на обочину отходят или вовсе исчезают местные и рабочие комитеты.

Сходным образом думает и философ Филипп Ляку-Лабарт, который выражается еще более энергично, когда объявляет, что большевизм «стал контрреволюционен с 1920-1921» (т.е., даже до Кронштадтского мятежа).

Это ключевой момент. Главное не предлагать манихейского взгляда. Согласно которому, с одной стороны выступает «золотой век» «ленинизма при Ленине», а с другой — ленинизм при Сталине. Дело не в противопоставлении славных 20-х мрачным 30-м, будто тогда еще ничего дурного не произошло в стране советов.

Да, бюрократизация началась с самого начала. Да, ЧК жила своей жизнью. Да, трудоколония на Соловецких островах открылась в конце гражданской войны, когда Ленин еще был жив. Да, многопартийная система была уничтожена и свобода выражения ограничена. Демократические права внутри самой партии были ограничены, начиная с Десятого съезда в 1921 году.

Но процесс, который мы называем бюрократической контрреволюцией, не был неким событием, для которого можно назвать дату, как для даты начала Октябрьского восстания. Он сложился не за один день, а из серии решений, конфронтаций и событий. Даже те, кто специально занимается этим вопросом, не имеют точной периодизации процесса, — причем не из-за одержимости к исторической точности, но скорее по причине неопределенности политических задач, к которым может подвести итог споров.

Множество граней этого процесса — его возникновения и развития — можно проследить частично по свидетельствам Росмера, Истмена, Суварина, Истрати, Бенджамина, Замятина и Булгакова (по их письму к Сталину), в поэзии Маяковского, по метаниям Мандельштама и Цветаевой, записным книжкам Бабеля.

В качестве примера возьмем Кронштадт. Жестокое подавление мятежа там весной 1921 года оказало влияние на рост в среде руководства страны понимания, что необходима реориентация экономической политики.

Или возьмем исход Гражданской войны. Хотя режим вышел из нее с победой, он продолжал и дальше ограничивать демократические свободы, а не расширять их. Десятый съезд запретил фракции и отклонения от главной линии.

Вооруженные знанием последующих событий, мы можем и обязаны вернуться к вопросам о представительской демократии, политическом плюрализме, цензуре, роспуске Учредительного Собрания, чтобы построить теоретический контекст для исследования проблем, с которыми пришлось столкнуться пионерам строительства социализма, — и обсудить уроки их опыта.

Ясно, что наследие царизма, четыре года бойни I Мировой войны, на фронты которой было мобилизовано 15 миллионов русских солдат, жестокость и насилие Гражданской войны более весомы и оказывают куда более сильное влияние на будущее революционного правительства, чем концептуальные ошибки вождей, как бы серьезны они ни были.

Статью «Революция и закон», опубликованную в номере «Правды» за 1 декабря 1917 года, будущий министр образования Луначарский начинает с наблюдения, что «общество не представляет собой единого целого».

Прошло немало времени и потребовалось пережить немало трагедий, прежде чем удалось понять все, что подразумевала эта короткая фраза. Так как общество не было единым целым, даже после свержения старого строя нельзя предполагать, что удастся обобществить государство декретом, избежав риска «огосударствления» общества.

Так как общество не является единым целым, профсоюзы должны были оставаться независимыми от государства и от политических партий, а партии не должны были зависеть от государства. Конфликтующие интересы внутри общества должны были находить выход в независимой прессе и различных формах выражения. Поэтому должна быть также установлена автономия юридических форм и норм, дабы управление на основе законов не замещалось принципом «кто сильнее, тот и прав».

 Защита политического плюрализма поэтому не есть ситуативный вопрос, а существенное условие социалистической демократии. Троцкий приходит в «Преданной революции» к следующему заключению: «В действительности классы разнородны; их разрывают изнутри антагонизмы и к решению общих проблем они приходят лишь преодолевая внутреннюю борьбу различных тенденций, групп и партий».

Это означает, что коллективная воля может выражаться лишь через процесс свободных выборов — вне зависимости от формы их проведения, который объединяет собой прямую демократию непосредственного участия и представительскую демократию.

В то время как не существует абсолютной гарантии против бюрократизации и профессиональных опасностей пребывания у власти, опыт подсказывает ряд специальных мер наряду с общим подходом.

Во-первых, различие между классами, партиями и государством должно быть отражено в признании политического и профсоюзного плюрализма. Лишь таким способом могут выявиться противоречия между различными программами и способами реагирования на все основные вопросы, встающие перед обществом. Обмен различными точками зрения в органах местной власти недостаточен.

Во-вторых, избранные представители должны быть напрямую ответственны перед своими избирателями, которые должны иметь право отзыва. Представители же не должны быть связаны определенным мандатом, так как это не позволит собраниям заниматься истинным обменом мнений и всесторонним обсуждением.

В-третьих, строгие рамки должны быть поставлены для избранных на руководящие посты лиц, не занимать несколько таких постов одновременно и не возобновлять им мандаты. Зарплата их не должна превышать зарплату квалифицированного рабочего или служащего, чтобы государство не превращалось в некий заповедник для особого слоя людей.

В-четвертых, правительство должно быть децентрализовано, чтобы ответственность ложилась на уровень местной, региональной или общегосударственной администрации в зависимости от того, кого затрагивает принимаемое решение, причем с правом вето для более низких уровней государственного управления по вопросам, непосредственно воздействующим на граждан той или иной области. Следует также предусматривать объявление референдума по инициативе снизу.

Демократия свободно объединившихся производителей прекрасно сочетается с системой всеобщего освобождения и равноправия. Местные советы и территориальные собрания, составленные из представителей предприятий и жителей, могут быть учреждены и, в свою очередь, могут проводить голосование по вопросам, затрагивающим их избирателей.

Недавний опыт (Польши в 1980-1981 гг., Никарагуа в 1984-м) указал путь к системе, состоящей из двух палат: одна избрана прямым равным голосованием, вторая состоит из представителей организаций рабочих, крестьян и — шире — всех разнообразных форм (ассоциаций, комитетов) народовластия.

Такой подход (который в многонациональных государствах также должен предполагать палату представителей различных национальностей) обеспечивает теоретически рамки для удовлетворения потребности во всеобщих выборах, с одной стороны, и осуществления прямого народовластия, с другой. Он действует как постоянный регулятор для законов, смешивающих реальность общества в целом с областью государственных интересов, а целью поддержания такой системы должно быть постепенное отмирание государства в тандеме с расцветом, распространением и расширением самоуправления.

Подобный подход является сводом болезненных уроков истории. Он не дает стопроцентной защиты от опасностей пребывания у власти, не есть это и универсальный рецепт для всех без исключения случаев. Задним числом можно обсуждать последствия решения большевиков распустить Учредительное Собрание. Необходимо сопоставить представительность этого собрания и Съезда советов в конце 1917 года. Не предпочтительнее ли было сохранить обе представительные формы (продлить своего рода двоевластие)? И не следовало ли по окончании Гражданской войны, несмотря на риск победы на выборах в условиях разрухи и иностранного давления потерпевших военное поражение белых, все же провести всеобщие выборы?

Каждую ситуацию следует рассматривать в специфическом контексте соотношения внутренних и внешних сил того времени. Но, что ни говори, весь исторический опыт до сего времени подтверждает справедливость высказывания Розы Люксембург 1918 года: «Без всеобщих выборов, без неограниченной свободы печати и собраний, без свободной борьбы мнений жизнь во всех общественных учреждениях умирает, становится лишь видимостью жизни, где одна лишь бюрократия остается действовать».

Потребность в глубоко укоренившейся форме демократии одновременно — вопрос свободы и условие эффективности экономики. Это единственный путь обеспечить превосходство плановой самостоятельной экономики над всеохватным автоматизмом рынка.

 Жажда власти?

В своей совокупности исход первой социалистической революции, триумф сталинизма и преступления тоталитарной бюрократии составляют ряд крупнейших событий двадцатого века. Некоторые убеждены, что сама природа человека несет в себе семена зла. Они считают, что в человеке существует необоримое стремление к власти, проявляющееся в различных обличьях, в том числе и в стремлении сделать всех людей счастливыми путем применения к ним придуманных утопических схем. Полемическая цель «Черной книги» — доказать, что Сталин шел по пути непосредственно проложенному Лениным. Для этого, правда, необходимо распрощаться со старой легендой, что «Сталин предал Октябрьской революцию». Жак Амальрик пишет: «ужасы сталинизма вытекают из ленинизма», а Эрик Конан напрямую заявляет, что «первоначальный преступный импульс исходит от Ленина».

Такой аргумент получил некоторый резонанс даже в левом движении. Руководство французской коммунистической партии (ФКП), которое не нашло в себе сил распространить самокритику на внимательное исследование традиционной для ФКП периодизации Русской революции и различных течений, которые сталкивались друг с другом в 20-30е годы.

Вместо этого оно слегка покритиковало само себя, упомянув при этом преступления сталинизма как «трагическое развитие» революционного момента.

Если столь фатально, столь неизбежно с самого первого дня развитие трагических событий, к чему вообще называться сегодня коммунистами?

20-е годы: пути расходятся

Начальный революционный импульс ощущался на протяжении всех двадцатых годов — несмотря на бюрократическую реакцию, которая очень рано начала «замораживать революцию», несмотря на нехватки и культурную отсталость.

Этот динамизм заметен во многих новаторских начинаниях в повседневной жизни: реформа в образовании и педагогике, семейное законодательство, градостроительные утопии, эксперимент в графике и кинематографе. Тот же динамизм объясняет противоречия и сомнения болезненного «великого преобразования» в межвоенный период. С одной стороны — бюрократический террор, а с другой — энергия революционной надежды. Такие противоречивые обстоятельства затрудняют восприятие их истинного значения и исторических последствий.

Тем не менее, существенно изучить корни и основные проявления того, что получило название «феномен сталинизма», внимательно всмотревшись в то, как было организовано общество в те годы, какие силы в нем боролись.

В своих конкретных исторических обстоятельствах сталинизм был частью более общей тенденции к бюрократизации, наблюдающейся во всех современных обществах. Эта тенденция питается в основном за счет общественного разделения труда (особенно на физический и умственный) и проистекающих из него «профессиональных опасностей пребывания у власти».

В Советском Союзе эта тенденция была усилена,  — бюрократизация происходила на фоне разрухи, нехваток, культурной отсталости и отсутствия демократических традиций. С самого начала социальная база революции была одновременно широка и узка. Широка оттого, что базировалась на союзе рабочих и крестьян, составлявших огромное большинство населения. А узка оттого, что рабочие как класс, сами по себе составлявшие меньшинство, вскоре были в значительной мере уничтожены из-за разрухи промышленности после войны и выбиты в сражениях. Бюрократическая же жестокость всегда пропорциональна хрупкости социальной базы и степени паразитизма бюрократии. Но между началом 20-х и ужасными 30-ми наблюдается явный разрыв как во внешней, так и во внутренней политике.

Конечно, авторитарные тенденции уже начали брать верх в конце 20-х. Одержимые угрозой (очень реальной), исходящей от «главного врага» — агрессии империализма и реставрации капитализма — большевистские вожди начали недооценивать «меньшего врага» — бюрократию, которая подтачивала их изнутри и в итоге пожрала окончательно.

Столь беспрецедентное положение вещей было трудно вообразить: требовалось время, чтобы понять его, интерпретировать и начать действовать на основе выводов анализа. Если Ленин понял, что Кронштадтский кризис — это тревожный сигнал, что послужило причиной его призыва к реориентации экономики, лишь позже, в работе Троцкого «Преданная революция» политический плюрализм был заложен как принцип, коренящийся в разнородности самого пролетариата и применимый даже после захвата власти.

Большинство документов и воспоминаний о Советском Союзе и партии большевиков совершенно ясно говорят о том, что в 30-е годы действительно произошла смена курса. Наилучшим доказательством справедливости этого являются многие миллионы погибших от голода, депортированных или ставших жертвами трибуналов и чисток. Бюрократии требовалось выпустить на народ ураган жестокости, чтобы собрать всю свою силу воедино и достичь в 1934 году «Съезда победителей» без потерь.

Главный поворотный пункт

Николас Верт в основном видит преемственность между террором Гражданской войны и массовым террором 30-х годов. Однако он делает относительно менее значимыми 20-е годы и споры о направлении движения внутри партии. Для него 20-е годы были лишь «передышкой» и «прекращением огня» между двумя раундами государственного терроризма.

Тем не менее он сам приводит доказательство количественного изменения масштаба репрессий и качественного изменения их направленности.

В 1929 году план «массовой коллективизации» поставил цель коллективизировать 13 миллионов крестьянских хозяйств силой. Выполнение этого плана спровоцировало цикл страшного голода и массовых ссылок 1932-33 гг. «Весна 1933 года была явно высшей точкой первой волны террора, начавшейся в конце 1929 года с политикой раскулачивания».

В 1934 году, после убийства петроградского партийного лидера Кирова, началась вторая волна. Она включает гигантские политические процессы и, особенно, «великую чистку» 1936-38 годов, которая, по оценкам, унесла жизнь 690 000 человек. Насильственная коллективизация и форсированная индустриализация привели к тому, что целые большие сектора населения были выкорчеваны, города заселены выходцами из деревни, а в ГУЛАГе произошло громадная прибавка количества заключенных. Увеличились число и суровость репрессивных законов. В июне 1929 года, во время массовой коллективизации, произошла существенная реформа тюремной системы: заключенные со сроком, превышавшим три года, переводились затем в трудовые лагеря.

В условиях неконтролируемого роста внутренней миграции были введены внутренние паспорта в декабре 1932 года. Через несколько часов после убийства Кирова Сталин собственноручно подписал декрет, который стал известен как «Закон 1-го декабря 1934 года», который узаконивал суммирование наказаний, что предоставило механизм выбора для великого террора.

Помимо уничтожения всех низовых движений в городах и деревне, этот бюрократический террор также ликвидировал последние остатки наследия Октября. Нам известно, что трибуналы и чистки выкосили огромную часть членов партии и армейских командиров. Большинство кадровых членов партии времен революции были либо сосланы, либо казнены. Из 200 членов ЦИК компартии Украины выжило лишь трое.

В то же время происходит огромный рост управленческого аппарата — как для того, чтобы осуществлять эти гигантские репрессии, так и для управления экономикой, полностью перешедшей в руки государства. Согласно данным Моше Левина, если в 1928 году на службе государства состояло 1,45 миллиона управленцев, к 1939 году их число достигло 7,5 миллионов. В то же самое время общее число ИТР выросло с 3,9 миллионов до 13,8 миллионов. Как видно, «бюрократия» — отнюдь не некий расплывчатый термин. Это общественная сила.

Бюрократический аппарат государства проглотил всех до единого истинных активистов партии, которые еще оставались. Эта контрреволюция была ощутима во всех областях: в экономической (насильственная коллективизация и массовый рост ГУЛАГа), внешней (в Китае, Германии и Испании), культурной политике, во всем складе повседневной жизни, что Троцкий назвал «внутренним термидором», в идеологии — с кристаллизацией государственной ортодоксии, кодификации «диамата» (диалектического материализма) и публикацией официальной истории коммунистической партии Советского Союза.

Ничем, кроме как контрреволюцией это не назовешь. Предпринятые меры были качественно шире, количественно более ощутимы и существенно более разрушительны, чем авторитарные шаги — сколь ни тревожными они казались — предпринятые в горячке Гражданской войны.

Николас Верт разрывается между признанием, что 30-е годы представляли собой нечто радикально новое, и упорным нежеланием отказаться от утверждения, что между революционными обещаниями Октября и триумфом сталинской реакции была прямая преемственность. С одной стороны, он пишет о триумфе сталинизма как о «решительном эпизоде» в установлении системы репрессий, а с другой — как о «финальном эпизоде конфронтации, начавшейся в 1918-1921 годах». Что это — решительный поворот на сто восемьдесят градусов или лишь последняя глава? Нельзя быть и тем и другим одновременно.

Если сконцентрировать внимание на идее преемственности, то придется перескочить через споры и разногласия 20-х и через те ставки, которые делали в этих спорах, будто целое десятилетие было незначительным побочным эпизодом. Таким образом, любое линейное изложение непрерывной истории репрессий лишается всякого контекста. Иначе неким неопределенным фоном предстают все споры по ключевым вопросам как в области внешней политики (отношение к революции в Китае, к росту нацизма, войне в Испании), так и внутренней (троцкисткая и бухаринская оппозиция насильственной коллективизации, экономические и социальные альтернативы, инспирированные различными подходами к коммунизму).

Контрреволюция и Реставрация

Кое-кому может показаться не особенно правильным описывать происходившее в те годы как контрреволюцию, так как реставрации дореволюционного режима не последовало. Однако, историю нельзя прокрутить обратно, как пленку.

После термидора консервативный идеолог и всезнающий эксперт в области реакции Жозеф де Местр сделал меткое замечание: контрреволюция не есть революция, обернутая вспять, а, скорее, явление обратное революции. Та и другая не симметричны. Поэтому контрреволюция может породить нечто новое и беспрецедентное. Так случилось в Германии при Бисмарке вслед за поражением революций 1848 года. Сходным образом термидор не восстановил французскую абсолютную монархию. Время после термидора во Французской Империи — это продолжительная серая зона, когда постоянно происходило перетекание, перерождение революционных устремлений и консолидировался новый порядок.

Многие коммунисты-активисты потеряли ориентиры как раз в такой серой зоне. Их очень воодушевляли достижения «социалистического отечества» и они либо не знали, либо не в состоянии были понять, что происходило в СССР, где развернулся сталинский террор. Есть свидетельства Виктора Сержа и Анте Силиги, контр-трибунал, организованный Джоном Дьюи, рассказы о сопротивлении репрессиям в отношении анархистов и POUM в Испании. Но в те дни антифашистской борьбы и «бюрократизированного героизма» (по заимствованному у Иссака Дойчера выражению) часто было сложно бороться и против главного врага, и против другого, которого вряд ли можно считать второстепенными, который подтачивал изнутри.

СССР при Сталине совсем не был похож на СССР периода застоя при Брежневе. Страна вся, с ног до головы, преображалась под кнутом предприимчивой бюрократии. Секрет этой энергии был сродни той, что произвела такое впечатление на Шатобриана в наполеоновской Франции: «Если коммюнике Бонапарта, его речи и прокламации выделяются своей энергичностью, то эта энергия ни в коей мере не принадлежит ему одному. Скорее, она принадлежит самому времени и проистекает от революционного воодушевления, что остыло в груди Бонапарта, так как он шел в противоположном ей направлении.» Причем это не единственная поразительная аналогия между двумя историческими фигурами: «Революция, породившая Наполеона, вскоре стала для него врагом, с которым он сражался при каждой возможности».

Ни одна страна в мире никогда не проходила сквозь такую жестокую метаморфозу, как СССР в 30-е годы под гигантским весом поистине фараонской бюрократии. С 1929 по 1939 год население городов увеличилось до 30 миллионов, с 18 до 33% населения. Только за время первой пятилетки города выросли на 44%, почти на столько же, как за период между 1897 и 1926 годами. Численность наемных рабочих выросла более чем в два раза, с 10 до 22 миллионов. Это привело к «окрестьяниванию» городов, проведению массовой ликвидации неграмотности,  распространению образования и жесткому применению трудовой дисциплины.

Великие преобразования шли в ногу с националистским возрождением, нарастанием по восходящей карьеризма и появлением новой разновидности бюрократического конформизма. Моше Левин с иронией говорил о советском «зыбучем обществе» гаргантюанских размеров. Оно было в некотором роде бесклассовым: «На некоторое время, пока пыль не уляжется, все общество стало бесклассовым, кто-то пониже, кто-то повыше».

Михаил Гефтер поднимает важный вопрос, был ли безостановочным перегон между Октябрем и ГУЛАГом, или же это были два различных «в моральном и политическом отношении» мира. Анализ сталинской контрреволюции дает ясный ответ. Периодизация русской революции и контрреволюции — не просто исторический курьез. Из нее вытекает целый ряд политических позиций, направлений и задач.

До начала контрреволюции можно было говорить об ошибках и надеяться на их исправление, о течениях внутри общего проекта. Однако, впоследствии действующие силы и проект явно противостоят друг другу, настает пора решительного организационного размежевания.

Чтобы не возникло непонимания, требуется подчеркнуть, что речь здесь идет не о семейной склоке и выискивании жертв минувших лет после драки, доказывая существование некоего рода «коммунистического плюрализма», призванного каким-то образом объединить палачей и жертв. Скорее, проведение четкой периодизации мы рассматриваем как способ, по выражению Гефтера, позволить «исторической совести пробиться в сферу политики».

«Преждевременная» революция?

После распада СССР значительно усилилась одна линия аргументации. Согласно ее сторонникам, революция была преждевременна и обречена на поражение с самого начала.

Лидер французской социалистической партии Анри Вебер защищает такую позицию в передовице «Монд» от 14 ноября 1997 года. Такой аргумент, конечно, вряд ли можно назвать новым, он восходит к речам российских меньшевиков, а с 1921 года его можно обнаружить в анализе событий Каутским. Он пишет, что большей части кровопролития, слез и разрухи можно было бы избежать, «если бы большевикам удалось проникнуться умением меньшевиков ограничиваться достижимым. Это качество истинного вождя».

Поистине, красноречивая формулировка. Каутский яростно выступал против идеи партии как авангарда, однако его не страшит позиция партии в качестве всезнающего наставника и господина, который способен подстраивать ход и темп истории по своему вкусу. Будто борьба и революция не имеют собственной логики!

Поддержка установленного порядка обычно становится результатом любого поиска «самоограничения», когда возникает возможность для борьбы и революции. Ибо очень скоро из «самоограничения» целей партии оно перерастает в простое накладывание узды на стремления масс. В этом отношении такие социал-демократы как Эберт и Носке показали себя весьма способными к «самоограничению», когда убили Розу Люксембург и раздавили Советы в Баварии. Захват власти в Октябре 1917 года произошел из-за неспособности буржуазных либералов и реформистов предложить решения в обстановке государственного и общественного кризиса.

Ответ М.Гефтера на вопрос «Был ли какой-либо выбор в 1917-м?» в тысячу раз более убедителен, чем тезис о «преждевременности». «Это решающий вопрос. Я много думал над этой проблемой и мой ответ категоричен. Выбора не было. То, что было предпринято тогда, являлось единственным решением, которое могло предотвратить захват власти в обществе диктатором и стихийный бунт, который вышел бы намного кровавее.

Время для выбора пришло позже, в отношении выбора общественной системы и способа ее строительства — все, однако, в рамках [созданных Октябрем 1917-го]. Не просто вариации на тему (проблема была значительно шире), и не выбор ступеней, по которым шагать на вершину, а, скорее, какой рукав реки, из множества притоков, выбрать».

Эти речные русла, развилки дороги были, действительно, многочисленны, и каждый раз вокруг выбора пути разгорались споры: как в 1923 году, во время Октябрьского восстания в Германии, или по вопросам о НЭПе и экономической политике, о насильственной коллективизации, о демократии внутри партии и в стране в целом, о росте фашизма, о войне в Испании и о советско-германском пакте. В каждом из этих испытаний непримиримо сталкивались различные предложения, программы и направления — это несомненное доказательство, что другие пути существовали, что события могли пойти по множеству русел.

Собственно говоря, тезис о «преждевременности» неизбежно работает на представление об истории как о хорошо отлаженных часах, где все происходит в назначенный час, и ни минутой раньше. Такой подход вызывает к жизни набившие оскомину возражения против непререкаемого исторического детерминизма, в котором столь часто упрекают марксистов.

Базис, гласит изъезженный рефрен, жестко предопределяет то, что происходит в надстройке. Однако выпускается из внимания тот факт, что история — не паровоз, который движется по проложенным на земле рельсам. Скорее, история постоянно терзается выбором из целого спектра возможностей — конечно, не все они осуществимы, однако, на больших развилках возникает довольно широкий разброс.

Теперь, спустя более чем 80 лет, авторы «Черной книги» пытаются создать у читателя впечатление, что большевики, окрыленные невероятной удачей захвата власти в Октябре, ни перед чем не останавливались ради того, чтобы эту власть удержать. Но такое прочтение событий игнорирует тот факт, что большевики никогда не рассматривали революцию в России как отдельно стоящее событие, считая ее, скорее первой стадией общеевропейской и мировой революции.

Говорят, что Ленин танцевал на снегу на 73-й день после захвата власти. Первоначально он не надеялся, что революции удастся продержаться дольше, чем Парижской коммуне. В его глазах само будущее революции зависело от того, как она будет развиваться в Европе, в частности — в Германии.

События, потрясшие Германию, Италию, Австрию и Венгрию между 1918 и 1923 годами выявляют истинно общеевропейскую природу кризиса. Не было ничего предопределенного в поражении революции в Германии и антифашистов в гражданской войне в Испании, повороте событий в Китае или победе фашизма в Италии и Германии. Конечно, русских коммунистов нельзя винить в нерешительности и трусости французских и немецких социал-демократов.

Начиная с 1923 года большевикам стало ясно, что на быстрое распространение революционного движения в Европу рассчитывать не приходится. Настало время для радикальной переориентации. На таком фоне развернулась серьезная конфронтация между сторонниками возможности построения социализма в отдельно взятой стране и «перманентной революции» — конфронтация, раздиравшая партию в середине 1920-х.

Есть сегодня такие, кто, не подвергая сомнению законность Русской революции, приходят, тем не менее, к выводу, что она была основана на неверном прогнозе и рискованной игре. Но тогда и речи не шло о «прогнозе»; революция, скорее, была частью общей тенденции, направленной на уничтожение причин первой мировой войны путем переворота породившей эту войну системы.

В Европе, по следам войны, действительно прокатилась революционная волна между 1918 и 1923 годами. Но после поражения революции в Германии, тем не менее, ситуация явно стабилизировалась.

Каковы были возможные варианты развития событий после этого? Не стоило ли выждать, не питая иллюзий о возможности «построить социализм в одной отдельно взятой стране» — тем более стране, которая лежала в руинах?

Вокруг этого и шли споры в 20-е годы.

На экономическом и социальном уровнях задачи решались частично через НЭП. Однако для того, чтобы проводить НЭП грамотно, стране требовалось значительно больше квалифицированных и культурных специалистов, чем имелось вследствие применения произвольных методов военного коммунизма.

Политически же требовалось развивать демократическую ориентацию, нацеленную на обеспечение законности правления большинства путем выборов, проводимых в условиях плюрализма в советах. На международном уровне требовалось проведение такой политики, которая бы не подчиняла через Коминтерн политику различных компартий интересам страны Советов. К прискорбию, однако, спокойного обсуждения, каким путем двигаться дальше, так никогда проведено не было, необходимый обмен мнениями был замещен безжалостной конфронтацией.

Побежденные в этой борьбе не были неправы. Если вовсе нетрудно вести подсчеты жертв революции, куда сложнее определить насколько серьезны и зловещи последствия неудавшейся или задавленной революции. Кто может отрицать тесную связь между немецкой неосуществившейся революцией 1918-1923 годов и поражением революции в Испании в 1937-м, или, с другой стороны, между победой нацизма и катастрофой второй мировой войны?

Для того, чтобы действительно определить, на ком лежит груз ответственности и представить периодизацию истории, основанную на контексте широких политических альтернатив, существовавших в тот или иной ключевой момент истории, следует задаваться именно подобными вопросами.

Говорить же о «преждевременности» революции, — значит браться за задачу противоположного свойства, произносить приговор в суде истории, вместо того, чтобы разбираться во внутренней логике конфликта и сталкивавшихся направлениях политики.

В конце концов, поражения не большее доказательство ошибочности, чем победы — верности пути. «Если бы успех означал невинность, если бы успех влек свои златые цепи в вечность, а такая замаранная слава сулила тем, кто прозябал в рабстве, вечно повиноваться победителям, тогда где же место правде и жертвенности? Добро и зло тогда стали бы относительны, а человеческое поведение лишилось бы всякой морали.» (М.Гефтер).

История не выносит окончательных приговоров. Оттого очень важно уметь выявить альтернативный путь, по которому могла бы пойти история, — внимательно проследив его, шаг за шагом, через все ключевые моменты, повлекшие за собой тот или иной выбор, когда дорога раздваивалась. Такой подход делает историю понятной и позволяет извлекать из нее уроки на будущее.

Никто не способен стереть из нее событие, которое за десять дней потрясло весь мир. Обещание свободы, равенства и братства, прозвучавшее в неугасающем жаре этого события, слишком «сплетено с интересами человечества», чтобы легко позабыться. Нам в наследство перешло достояние, которое мы должны передать дальше. Поэтому наша задача — обеспечить «удобные случаи», чтобы это наследие приходило «на память народам других стран» и поднимало их «на повторение»(И.Кант).

ПереводЛ. Михайловой.

Источник — libelli.ru

By
@
backtotop